Мгновение потрясения. Физически ощутил метаморфозу, вот когда действительно узнал главное и – изменился, вмиг изменился. Даже ощупал себя в испуге – голова, руки-ноги на месте – изменился состав клеток, молекул?
Банальность, обращённая в откровение! Не из-за этой ли острой и неожиданной концовки дядя перед смертью выбрал единственно-достойного адресата, попросил переслать свой пространный дневник вопреки всем напастям родившемуся и вскормленному племянничку? Эффектно! Многовековое каменное итальянское изобилие, многостраничный, словно хитро уводящий от главного, издали подводя к нему, неуловимому главному посылу, эстетский пир, опьянение бессчётными художественными подробностями, и – скупые строки на обороте последней страницы, такой тревожной. Увидел дядю, услышал даже его шаги, хотя дядя в мягких домашних туфлях бесшумно прохаживался по комнате; силуэтом у окна – молодая, взволнованная… блеск на волнистых волосах… и никакого спокойствия уже не внушала висевшая на стене шпалера. А назавтра – смольнинский выстрел, прощание с Гуриком как прелюдия долгой беды – финал сделался помимо воли дяди открытым? Откровение дотолкалось – скользнув взглядом по шпалере, вновь глянул на дату, без какого-либо заднего умысла проставленную Ильёй Марковичем над последней страницей. Вот он, нерв послания, вчера ещё безуспешно отыскиваемый. Не требовалось звать на помощь каббалистскую проницательность Головчинера, датировка, отринув магию, без утаек рассказывала уже о тёмных, зыбких истоках судьбы, спасённой, выяснялось, террором, который пресёк другие судьбы, поглотил своим кровавым разливом стольких. Назавтра был дан старт массовому террору, стартовый выстрел в казённом сводчатом коридоре даровал Соснину жизнь. Всё просто, ясно! Если бы Арсена не арестовали, если бы Арсен, будучи меломаном, вошёл бы в положение будущей пианистки… – а он был меломаном, был, спасал благотворный, как он верил, для рожениц, орган. Сослагательную причинно-следственную цепочку вряд ли стоило удлинять, слёзные допущения лишь замутняли главное: ему даровали жизнь, убив другого, достойного, надорвав, походя, и материнские музыкальные планы, но – зачем, зачем, с какой целью? Ради чего, собственно, матери выпало испереживаться тогда, когда ждала его, нежеланного, угрожавшего, ещё не родившись, разбить мечту? Ночные муки, страхи, преждевременные роды. И что вообще теперь оставалось у неё, кроме потрёпанного конверта со старыми фотографиями? Оставался, – спёрло дыхание, – он?! Вмиг цена его жизни подскочила. Но зачем всё-таки он родился? Ха-ха-ха, – что за вопрос? – разумеется, чтобы жить! Чтобы именно в его доверчивое сознание вселились лица, картины, города, непрестанно перекомпануемые в спорах глупейших желаний и сомнений, мыслей и слов? Бызов прав, у науки нет на подобные вопросы ответа. И навряд ли не прав Художник – смысл жизни, пока жив, мучайся-не-мучайся, не найти, но почувствовать, что он есть, тайный смысл, что безнадёжные поиски его подчиняют жизнь внутренней цели, уже немало. Всех связей и неувязок, всех ребусов, разгадывание коих так далеко завело, вообще не существовало бы, подумал он, если б он не родился! Подвижные противоречия, совпадения, списываемые на игру случая, засквозили непостижимым и неустранимым законом, в голову полезла всякая чепуха, вспомнился почему-то детский футбол на булыжной мостовой, непредсказуемые прыжки мяча: готовился принять точный пас и вдруг – отскок в сторону или вверх, ботинок таранил воздух; однако же играли по правилам, кто-то выигрывал, проигрывал, был судья, пусть с двумя пальцами во рту вместо свистка.
Нет, не то и не так.
А – как?
В серо-сиреневом воздухе затухало розовое свечение… за кисеёй занавеси – еле заметными пылинками взблескивали белые звёзды; затерянно мигал красный огонёк самолёта… было тихо, угадывалось напряжение какой-то непрестанной работы.
Что-то похожее, что-то смутно-неопределённое, но вовлекающее, зовущее и пронзающее сердце неумолимым ритмом он уже ощущал давным-давно, под осенним ночным дождём, на безлюдном Загородном. Вот и сейчас мчалось время, пока он меланхолически его растранжиривал?