Что же были за причины (если мы конечно, не станем приписывать этот эффект проклятиям), кои нарушили обычный ход событий и заслонили казнённых от лучей могущественного светила, а также заставили римских солдат «бежать с холма», скользя и падая на размокшей глине, «спеша на ровную дорогу, по которой – уже чуть видная в пелене воды – уходила в Ершалаим до нитки мокрая конница»? Стоит напомнить, что речь идёт о пасхальных событиях (которые иногда совпадают по времени с событиями Вальпургиевой Ночи), и что накрывшая Ершалаим тьма имеет ту же природу, что и грозовая тьма над Москвой две тысячи лет спустя – плащ Воланда, чёрные тени свиты Эллекена.
«Безумец!» – сказал Пилат, выслушав отчёт о казни, «почему-то гримасничая. Под левым глазом у него задёргалась жилка, – умирать от ожогов солнца…» Пилату были хорошо знакомы эти ожоги, хотя, вероятно, и не в столь буквальном выражении.
Дневное светило, сердце биологического существования, в рассматриваемом произведении предстаёт безжалостным и безразличным символом материального мира, мельничным жерновом, перемалывающим человеческие судьбы и надежды в белёсую муку времени. Оно не способно услышать ни мольбу, ни проклятия; однако, проклятия (и
«Нет, погодите… Я знаю, на что иду. Но иду на всё из-за него, потому что ни на что в мире больше надежды у меня нет. Но я хочу вам сказать, что, если вы меня погубите, вам будет стыдно! Да, стыдно! Я погибаю из-за любви! – и, стукнув себя в грудь, Маргарита глянула на солнце».
Ни у мастера, ни у Маргариты нет больше надежды в мире, освящаемом этим светилом, под которым, как известно, «нет ничего нового».[93]
За две тысячи лет так и не сбылись надежды бродячего философа на то, что «человечество будет смотреть на солнце сквозь прозрачный кристалл» (хотя, вероятно, автор козлиного пергамента действительно неверно записывал), правители не стали лучше и милосерднее, а предатели не стали менее искусны в своём ремесле. Солнечная реальность материального существования слепа, она по-прежнему с одинаковым безразличием жжёт и философов, и разбойников, и их неприкаянных судей. Но есть, есть в ней лунная дорога…«Небо над Москвой как бы выцвело, и совершенно отчётливо была видна в высоте полная луна, но ещё не золотая, а белая. Дышать стало гораздо легче, и голоса под липами звучали мягче, по-вечернему». Такова картина, представшая перед глазами Михаила Александровича Берлиоза, когда он пробудился от чар одного мастера-рассказчика на скамейке у Патриарших прудов. Именно эта полная луна станет последним воспоминанием обречённого редактора, в её серебряном свете осуществятся надежды героев романа, будут наказаны те, кто заслуживает наказания, и научатся видеть те, кто был до этого слеп.
Наблюдатель, которому посчастливилось стать последним собеседником мастера – Иван Понырев, – видел своего безымянного друга исключительно в свете луны. Мастер посещает своего соседа по этажу только в сопровождении этого светила, он словно не может существовать без него, как созданные Океаном «гости» из
«И ночью при луне мне нет покоя, зачем потревожили меня? О боги, боги…»
Именно эту фразу произносит Пилат, когда его сладкий сон о лунной дороге прерывает пляшущий свет факела кентуриона Марка Крысобоя. Нет никаких сомнений в том, что прокуратор имел в виду своих римских богов – тех самых, что «залила» опустившаяся с неба бездна в момент казни Иешуа. Каких же богов поминает мастер, «заломив руки» и «обращаясь к далёкой луне»? Вряд ли будет выглядеть остроумным предположение о том, что речь идёт о христианской Троице.