Почему такой гладкий? Что за «медальон»?.. Матросов таких не бывает, они другие… Значит, он не матрос? Он переодетый в матроса… кто?
Ах, рука чешется… Как же его угораздило промахнуться? Причём дважды, дважды! Первый раз — когда хотел схватить медальон, второй раз — когда гвозданул… Корабль качало? Качало, ну так и что ж?.. Бьёт восемь склянок, полночь. На душе муть, туман, и Минька тонет в этом тумане — как будто предчувствуя то, что с ним завтра случится…
Наутро, 13 декабря, в сицилийской Августе — очередная угольная погрузка. Местные накануне отпраздновали своё Рождество. Не верится, что зима: солнечно и так тепло, что матросы работают без фуфаек. Палубу сплошь затянули и застелили брезентом: даже вельботы, поднятые на ростры, и те обвязаны. Из брезента торчат пушечные стволы.
Снизу вверх, со стенки набережной на борт, уложены две доски. Выстроившись друг другу в затылок, матросики, топоча, с разбегу вкатывают тачки, наполненные углём. Доски пружинят, трясутся, колёса тачек гремят. Матроса, взбежавшего по наклонной доске и на излёте теряющего равновесие, подхватывают с обеих сторон два самых дюжих унтера на корабле, старший боцман Александр Степанович Ломоносов и трюмный механик Гордей Матвеевич Раков, — ловят матросика с тачкой, проталкивают его дальше и, уже не глядя на него, — принимают следующего. Широченные животы и груди двоих богатырей вымазаны в угле.
На палубе уголь пересыпают в мешки и корзины. Пыль столбом, так что даже на солнце темно. Все стали чумазыми белозубыми неграми. По-бабьи обвязав головы, матросики щурятся, сплёвывают (не на палубу, разумеется, а в клочки ветоши вместо платков), курят в чёрном дыму, скалятся, потешаются, топают неуклюжими башмаками-«прога́рами». Вместе с матросами и унтерами работают гардемарины и несколько молодых офицеров.
Миньку поставили на дальний от берега борт — вываливать мешки в одну из угольных ям. Неподалёку трудится лейтенант Рыбкин-третий: мелькает за мостиком, принимая мешок за мешком.
Тут Минька видит своего медальонщика: вон, волочит мешок к тому самому люку, где стоит лейтенант. Минька хочет увидеть их встречу: как это произойдёт? Может быть, лейтенант ему сделает тайный знак? Снова отдаст газету? Что-то шепнёт?.. Миньке опять загораживает обзор шестидюймовая башня, такая же, что не дала ему налюбоваться на Государя. Бросив работу, Минька прошмыгивает на спонсон, выглядывает из-за башни, чуть отклоняется за борт, держась за леер… и вдруг начинает проваливаться в никуда.
Случилось вот что. Во время стоянки, как водится, «жва́чили» плешины, то есть подкрашивали (комок пакли с ветошью назывался «жвачкой»); и вот вчера, пока жвачили эту самую орудийную башню, для удобства с одной стороны отцепили леер — небольшой тросик, служивший своего рода перильцами, — но не сняли этот леер совсем, а оставили — и позабыли. То есть с первого взгляда не было видно, что опираться на этот леер нельзя…
Минька с ужасом чувствует, что опора ушла из-под ног и под ним — пустота. Палуба отклоняется, Минька взмахивает руками, весь огромный корабль будто взмывает над Минькой. Минька даже не успевает крикнуть, а как-то каркает: «А-а!» Перед глазами проносятся угольные потёки — и пудовый удар о внезапно твёрдую воду вышибает из Миньки дух.
4
— А! А-а-а!
— Акапулько! Лос-Анджелес! Сан-Альфонсо-дель-Мар!..
— Когда мама приедет?..
По длинному коридору шаркали мизерабли. Двигались против часовой стрелки, один за одним, редко парами; кто бормотал, кто почёсывался, кое-кто улыбался; смотрели под ноги или прямо перед собой.
Коридор был неширок, и ещё сужался из-за того, что у внешней стены, между замазанными краской окнами, находился «сестринский пост» (стол, два стула, раковина), дальше несколько коек для тех, кому не хватило места в палатах, — а вдоль противоположной, внутренней стены были выставлены разнокалиберные стулья и две кушетки. Из-за узости коридора больным приходилось, дойдя до конца, разворачиваться на месте кругом: разрозненные вереницы двигались встречными курсами, почти задевая друг друга. От гуляющих отделился мужчина с густыми бровями, приблизился к сестринскому столу:
— Мама скоро приедет?.. Да? Скоро, да? Правда? Когда мама приедет?..
— Кши! — шикнула на него тётя Шура.
Больной, поёживаясь и переваливаясь, отошёл — и снова влился в двигавшуюся по кругу процессию.
Дживан наблюдал циркуляцию мизераблей, всматривался то в одного, то в другого, вслушивался в бормотание, чтобы почуять тлеющую опасность, подметить что-нибудь неординарное.
Из всей надзорной палаты в круговороте участвовал только Славик. На полушаге он замер посреди коридора как вкопанный, остальные сразу же начали его обходить, как рыбы в аквариуме огибают камень. Дживан подумал о том, что здесь каждый замурован в себе самом: между сумасшедшими почти не бывает приятельских отношений, обычного человеческого тепла…
— Дживан Грандович! — обернулась к нему тётя Шура. — Слушай, я вроде тя в журнале ня видела? Ты ня в очередь, что ли?