Иенские романтики воспринимали сказку как предельно артистическую модель, где царит подлинная природная анархия и отрицается закономерная связь (Новалис). Те же черты отмечает в восточных и фейных сказках В. Скотт, только он относится к ним не столь тепло и пишет о «нелепости вымысла», «бессвязности и отсутствии общего смысла»[96]
. В. Скотт поэтому говорит о необходимом чувстве меры при обращении художника со сверхъестественными явлениями, поскольку интерес к ним «легко оскудевает при неумелом подходе и назойливом повторении»[97]. И далее: «Воображение читателя следует возбуждать, по возможности не доводя его до пресыщения», и только «первое соприкосновение со сверхъестественным производит наиболее сильный эффект, тогда как в дальнейшем, при повторении подобных эпизодов, впечатление скорей ослабевает и блекнет, нежели усиливается»[98].Эти советы В. Скотта как две капли воды напоминают рекомендации Г. Уэллса, противопоставлявшего художественную модель одной посылки сказочной неуемности в вымысле. Таким образом, сближение двух типов повествований в фантастике, проистекающее из тематической их общности, поскольку сказочный вымысел и сверхъестественное явление стали практически равноправны, не было все же абсолютным, силы притяжения действовали одновременно с силами отталкивания, а впоследствии, при формировании новой системы фантастической образности, пути двух типов повествования снова разойдутся. И все же это сближение позволило им обменяться не только тематическими мотивами, но и структурными особенностями: сказочная бесконтрольность, перегрузка вымыслом проникают в рассказ о необычайном, ужас, идущий от традиций суеверного рассказа и характерный для повествования о необычайном, тематически связанным со сверхъестественным (а другого рассказа о необычайном эпоха романтизма практически не знала), переходит в сказку. То же можно сказать и о системе «доказательств» и «свидетельских показаний».
«Доказательства» были необходимым элементом структуры суеверного рассказа и религиозной легенды о чудесах, там они подтверждали эмпирический факт, свершившееся чудо. С течением времени они превращаются в чистейшую художественную условность и становятся непременным атрибутом практически всякого фантастического повествования. Мы встречаемся с ними и в литературной сказке, и в рассказе о необычайном, и даже в откровенно условном иносказательном или сатирическом произведении, использующем фантастику.
Это могут быть мистифицирующие предисловия или послесловия, вроде тех, которыми снабжены «Замок Отранто» Г. Уолпола и «Эликсир дьявола» Э. Т. Гофмана. Г. Уолпол создает в предисловии полную иллюзию исследования подлинного текста: строит догадки о времени его написания и авторе, а затем высказывает предположение, что «в основе повести лежат какие-то подлинные происшествия». И Э. Т. Гофман предисловием и послесловием доказывает, что брат Медард — реальное лицо.
В фантастических произведениях романтиков самых различных ориентации множество «вещественных доказательств». Находим мы их в новеллах Гофмана и Тика, в произведениях русских и американских романтиков, в новеллах Н. Готорна, например.
Змея в груди Родриха Элистона («Эготизм, или змея в груди») — образ явно и откровенно иносказательный, аллегорический, смысл аллегории раскрывается и названием новеллы, и дополнительно разъясняется в тексте. Эта змея — эгоизм Элистона. Сам герой говорит, что «выкормил ее болезненной своей поглощенностью самим собой»[99]
, и избавляется он от нее в тот момент, когда обращается мыслью к другому человеку, отвлекается от своих страданий. И все же автор доказывает, что змея, поселившаяся в груди героя, вполне реальна, и в момент выздоровления своего друга скульптор Херкимер «заметил какое-то волнообразное движение в траве и услышал громкий плеск, будто что-то вдруг плюхнулось в водоем»[100].То же и в новелле-сказке «Снегурочка». Снежная девочка оживлена поэтическим воображением детей, но она представляется живой и их родителям. Когда же ее водворяют у камина, от нее остается кучка снега, а затем лужа, которую вытирают обыкновенной тряпкой.
Разумеется, эти доказательства и заверения свидетелей вовсе не рассчитаны на то, чтобы читатель воспринял их буквально. Они выполняли задачу чисто художественную, а не мировоззренческую. Вот почему уже в период романтизма главным «доказательством» становится яркость, четкость изображения необычайного, фантастического, невероятного и невозможного явления, та самая достоверность невероятного, которую Н. Я. Берковский в связи с новеллой Г. Клейста «Локарнская нищенка» назвал «парадоксальным» или «мнимым» реализмом[101]
. Впоследствии, в научной фантастике, прямые доказательства будут играть все меньшую роль, а «мнимый реализм», реакция героя — все большую.