Читаем Природа фантастики полностью

Ф. Шлегель, создатель теории романтической иронии, писал: «Она есть самая свободная из всех вольностей, так как благодаря ей человек способен возвыситься над самим собой, и в то же время ей присуща всяческая закономерность, так как она безусловна и необходима. Нужно считать хорошим знаком, что гармонические пошляки не знают, как отнестись к этому постоянному самопародированию, когда попеременно нужно то верить, то не верить»[114]. В произведениях, проникнутых иронией, «живет дух подлинной трансцендентальной буффонады. Внутри них царит настроение, которое с высоты оглядывает все вещи, бесконечно возвышаясь над всем обусловленным, включая сюда и собственное свое искусство, и добродетель, и гениальность»[115]. И далее: «Ирония есть ясное осознание вечной изменчивости, бесконечно полного хаоса»[116].

Как видим, требование романтической иронии «попеременно… то верить, то не верить» как нельзя более соответствовало «обдуманной темноте изложения» (В. Скотт), и в атмосфере романтической иронии «сумеречная бабочка» фантастики могла махать крылышками сколько угодно, если ей удавалось удержаться на тонкой грани между утверждением и отрицанием, попеременно приближаясь то к одному, то к другому краю.

«Сумеречная» фантастика неизбежно предполагала игру, столь милую сердцу романтиков, игру в «было — не было», когда автор приводит «неопровержимые доказательства» того, что чудо произошло, и тут же безжалостно разрушает созданную им иллюзию. Последнее же достигается тем, что автор вслед за «доказательствами» свершившегося чуда вводит в сюжет рационалистические «объяснения», из которых явствует, что ничего сверхъестественного вовсе не происходило, а было какое-то совпадение, на которые так щедра жизнь, или что-то в этом роде. «Доказательства» создавали иллюзию, «объяснения» разрушали ее; действие этих противоположных сил и обеспечивало то сложное балансирование между «было» и «не было», которое столь характерно для романтической фантастики. «Объяснения», прочно вошедшие в фантастику после романов А. Рэдклифф, в то время служили только средством разрушения иллюзии, а не создания ее.

Затевая такую игру с читателем, автор исходит из того, что чудеса, исчезнув из жизни, остались достоянием человеческого сознания, ибо «многое бывает в человеке от мысленности, так, от мысленности», как говорит один из персонажей рассказа В. Ф. Одоевского «Привидение»[117]. Однако при этом системой доказательств автор непременно поддерживает в читателе смутную надежду, что чудо или нечто подобное ему может произойти в самой действительности, которая столь разнообразна и хаотична (в романтическом понимании слова), что от нее можно ожидать любых несообразностей. Гофман был одним из тех художников, кто утвердил этот принцип изображения фантастического в литературе.

Однако намечается эта манера уже у Л. Тика. В этом плане весьма показательна его новелла «Любовные чары». Страшная сцена колдовства, во время которой была принесена кровавая жертва, произвела на героя, оказавшегося невольным свидетелем преступления, столь тяжелое впечатление, что он долгое время находился между жизнью и смертью. Но новелла построена таким образом, что остается возможность поменять причину и следствие, и воспринять сцену колдовства как видение, навеянное болезнью. После выздоровления один из его друзей прямо объясняет тяжелое настроение Эмиля зарождающимся недугом, а видения, посещавшие его во время болезни, «бредовыми фантазиями».

Преступление, которое совершает сам Эмиль — убийство невесты, — можно тоже отнести за счет внезапной вспышки затихшей было болезни, пробудившейся при виде маскарадного костюма Родериха. То же можно сказать и о судьбе воспитанницы невесты Эмиля: по одной версии она была убита, принесена в жертву колдуньей, по другой — потерялась во время прогулки по городу. Печаль же ее воспитательницы можно объяснить и нечистой совестью человека, ни на минуту не забывающего о совершенном преступлении, и благородной чувствительностью нежного сердца, все еще горюющего об этой утрате. Так, кстати, и объясняет меланхолию невесты Родерих.

Однако автор, поддерживая на протяжении всей новеллы возможность двойного объяснения событий — сверхъестественного и естественного, — в конце снимает эту неопределенность, утверждая сверхъестественный план. Это как бы метод А. Рэдклифф, только наоборот: там в конце все сводилось к естественным причинам, здесь тоже достигалась однозначность, но с противоположным знаком.

Гофман идет дальше своих предшественников. Он распространяет принцип игры реальным и мистико-фантастическим планами повествования даже на сказку и, что еще важнее, до конца сохраняет двойственность и неопределенность. Рассказав о каком-нибудь фантастическом событии, писатель тут же дает ему реальное объяснение, снимающее, разоблачающее фантастику, а затем вновь приводит доказательство подлинности фантастического события, так что читатель попеременно склоняется то к одной версии, то к другой и не знает, какую выбрать.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Карл Брюллов
Карл Брюллов

Карл Павлович Брюллов (1799–1852) родился 12 декабря по старому стилю в Санкт-Петербурге, в семье академика, резчика по дереву и гравёра французского происхождения Павла Ивановича Брюлло. С десяти лет Карл занимался живописью в Академии художеств в Петербурге, был учеником известного мастера исторического полотна Андрея Ивановича Иванова. Блестящий студент, Брюллов получил золотую медаль по классу исторической живописи. К 1820 году относится его первая известная работа «Нарцисс», удостоенная в разные годы нескольких серебряных и золотых медалей Академии художеств. А свое главное творение — картину «Последний день Помпеи» — Карл писал более шести лет. Картина была заказана художнику известнейшим меценатом того времени Анатолием Николаевичем Демидовым и впоследствии подарена им императору Николаю Павловичу.Член Миланской и Пармской академий, Академии Святого Луки в Риме, профессор Петербургской и Флорентийской академий художеств, почетный вольный сообщник Парижской академии искусств, Карл Павлович Брюллов вошел в анналы отечественной и мировой культуры как яркий представитель исторической и портретной живописи.

Галина Константиновна Леонтьева , Юлия Игоревна Андреева

Биографии и Мемуары / Искусство и Дизайн / Проза / Историческая проза / Прочее / Документальное
Ярославль Тутаев
Ярославль Тутаев

В драгоценном ожерелье древнерусских городов, опоясавших Москву, Ярославль сияет особенно ярким, немеркнущим светом. Неповторимый облик этого города во многом определяют дошедшие до наших дней прекрасные памятники прошлого.Сегодня улицы, площади и набережные Ярославля — это своеобразный музей, «экспонаты» которого — великолепные архитектурные сооружения — поставлены планировкой XVIII в. в необычайно выигрышное положение. Они оживляют прекрасные видовые перспективы берегов Волги и поймы Которосли, создавая непрерывную цепь зрительно связанных между собой ансамблей. Даже беглое знакомство с городскими достопримечательностями оставляет неизгладимое впечатление. Под темными сводами крепостных ворот, у стен изукрашенных храмов теряется чувство времени; явственно ощущается дыхание древней, но вечно живой 950-летней истории Ярославля.В 50 км выше Ярославля берега Волги резко меняют свои очертания. До этого чуть всхолмленные и пологие; они поднимаются почти на сорокаметровую высоту. Здесь вдоль обоих прибрежных скатов привольно раскинулся город Тутаев, в прошлом Романов-Борисоглебск. Его неповторимый облик неотделим от необъятных волжских просторов. Это один из самых поэтичных и запоминающихся заповедных уголков среднерусского пейзажа. Многочисленные памятники зодчества этого небольшого древнерусского города вписали одну из самых ярких страниц в историю ярославского искусства XVII в.

Борис Васильевич Гнедовский , Элла Дмитриевна Добровольская

Приключения / Искусство и Дизайн / История / Путешествия и география / Прочее / Путеводители, карты, атласы