Читаем Пристальное прочтение Бродского. Сборник статей под ред. В.И. Козлова полностью

Кажется, никто не обращал внимания на то, что в этом стихо творении фактически осуществляется диалог души с телом. Но как это возможно? В христианской парадигме душа и тело — не собеседники: все разумное, что может сказать «тело», закреплено за «душой». Но у Бродского они — равноправные собеседники. Более того, в их диалоге выражается главная драма человеческого существования.

Из отчуждения Бродского вырос платоновский мир, разделенный на сферу идей и сферу выражающих их вещей. Всякая вещь несовершенна — она щербата, стара, поломана. Идея лучше вещи — это положение вполне соответствует послевоенному ленинградскому быту с его побитой войной мировой культурой на фасадах. Человек принадлежит миру вещей. Его душа — идея человека. Человек в его земном варианте — лишь несовершенное ее воплощение. В «Большой элегии…» впервые для Бродского состоялся разговор между земным человеком и идеальным. Этот разговор с его постоянным переключением точек зрения с идеальной на земную станет позже визитной карточкой поэтики Бродского. Отсюда же — обилие вещей; его земной мир — это «свалка вещей». В абсолютном значении вещь у Бродского часто оказывается образом земного человека.

Это был прорыв на качественно иной уровень. Ведь ранний Бродский кружится в неком символическом пространстве в поисках абсолюта. Каждый предмет, каждое существо, попадающее в это пространство, поэтически исследуется на предмет своих абсолютных значений. Стихи Бродского в этот период полны символических садов, всадников, многозначительных «гостей», «королей», «поэтов» и просто литературных героев. Любые бытовые зарисовки — которых пока что, к слову, очень немного — размыкаются в мир абсолютов.

Топилась печь. Огонь дрожал во тьме.Древесные угли чуть-чуть искрились.Но мысли о зиме, о всей зиме (курсив мой. — В. К.),каким-то странным образом роились.(1962)

В «Большой элегии…» Бродский нащупал некий предел этой символизации, нащупал абсолютный нерв человеческого существования. Правда, находка пока приписана первому попавшемуся незнакомцу — Джону Донну, представления о котором к моменту написания элегии у Бродского были самые приблизительные.

А вот в дальнейшем драма, разыгравшаяся в «Большой элегии…», переместится вовнутрь лирического «я» Бродского:

Вещи и люди насокружают. И те,и эти терзают глаз.Лучше жить в темноте.(1971)Поскорей бы пришла зима и занесла все это —города, человеков, но для начала зелень.(1976)

Таких порывов «души» оторваться от мира вещей и людей будет у поэта бесчисленное количество. Поэт научился наблюдать за этим сюжетом с хладнокровием естествоиспытателя, отсюда — любовь к псевдонаучным поэтическим тезисам — «одиночество есть человек в квадрате». Если существует мир идей, значит и описываться он должен ясными, хотя и бесчеловечными, формулами.«…Язык способен на такие конструкции, которые низводят человека в лучшем случае до роли писца… Язык течет в мир человека из царства нечеловеческих истин и зависимостей» (из эссе «С любовью к неодушевленному»).

Если обобщать, Бродский переключил внимание следующего поколения с поэтических примечаний к классикам и всеобъемлющей готовности сопереживать даже внешней политике СССР — на варварского масштаба поиск частным человеком внутри себя самого того абсолюта, который душат любые время и пространство, любые люди. Империя, «удушливая эпоха» — лишь фон для этого поиска, фон для полета ястреба, уже помимо своей воли улетающего в ионосферу. Вот этот одинокий экзистенциальный полет обреченного человеческого существа, совершенный в самое коллективное для советской литературы время поздней «оттепели», — этот полет оказался гораздо более мощным и исторически верным сюжетом, который сначала резанул очень утонченный и трепетный слух того времени, а потом вызвал не только внимание литературного цеха, но и повальное подражание начинающих. Бродский предложил русскоязычному человеку второй половины XX века сюжет, который гораздо больше отвечал его потребностям, чем все, что могло быть позволено в рамках официальной и даже неофициальной — слишком увлекающейся либо авангардом, либо политикой — русской литературы. Был ли он единственным, кто развивал этот сюжет? Конечно, нет. Иначе он не был бы понят. Отличие Бродского было лишь в том, что других сюжетов он развивать и не мог. Иными словами, он не только его развивал, но и воплощал своей фигурой.

Перейти на страницу:

Похожие книги

От философии к прозе. Ранний Пастернак
От философии к прозе. Ранний Пастернак

В молодости Пастернак проявлял глубокий интерес к философии, и, в частности, к неокантианству. Книга Елены Глазовой – первое всеобъемлющее исследование, посвященное влиянию этих занятий на раннюю прозу писателя. Автор смело пересматривает идею Р. Якобсона о преобладающей метонимичности Пастернака и показывает, как, отражая философские знания писателя, метафоры образуют семантическую сеть его прозы – это проявляется в тщательном построении образов времени и пространства, света и мрака, предельного и беспредельного. Философские идеи переплавляются в способы восприятия мира, в утонченную импрессионистическую саморефлексию, которая выделяет Пастернака среди его современников – символистов, акмеистов и футуристов. Сочетая детальность филологического анализа и системность философского обобщения, это исследование обращено ко всем читателям, заинтересованным в интегративном подходе к творчеству Пастернака и интеллектуально-художественным исканиям его эпохи. Елена Глазова – профессор русской литературы Университета Эмори (Атланта, США). Copyright © 2013 The Ohio State University. All rights reserved. No part of this book may be reproduced or transmitted in any form or any means, electronic or mechanical, including photocopying, recording or by any information storage and retrieval system, without permission in writing from the Publisher.

Елена Юрьевна Глазова

Биографии и Мемуары / Критика / Документальное