Утром, перед уходом Катерины, она собственноручно, для примера, причесала и загримировала ее: наложила румяна на втянутые щеки, обвела голубыми «тенями» глаза, нарисовала перламутрово-розовой помадой губы — не пожалела своей косметической палитры, — и, по общему суждению, добилась заметных результатов. А Катерина, поглядев в карманное, кругленькое зеркальце «балерины», сконфузилась, но все же понравилась себе — бессовестно размалеванная «бабка» неопределенного возраста, но, должно быть, завлекательная на мужской вкус, вроде тех, что снимаются в заграничных кино. На прощание «балерина» подарила Катерине патрончик губной помады и наказала беречь в поезде прическу… Катерина получила деньги на проезд, а также те, что заработала в швейной мастерской колонии, и она даже смогла купить подарки: куклу, закрывавшую глазки, для Людочки, галстук для Робика. Женщины напутствовали ее житейскими советами: более опытные знали, как непросто порой бывает на воле, после колонии, особенно на первых порах… И, расцеловавшись с «бабками», ставшими ее подружками, Катерина поехала домой. За довольно продолжительную поездку в общем вагоне грим сполз с ее лица, а «стильная» прическа непоправимо помялась. Но Катерина не слышала насмешек за своей спиной, не замечала иронических или сожалеющих взглядов, точно полуослепленная, глухая от нетерпеливого ожидания счастья.
Сутеев сознавал, конечно, что своей свободой он обязан Катерине (ему пришлось лишь уйти из театра, где он работал, хотя там и отнеслись к нему скорее как к пострадавшему). Но именно это унылое понимание своего великого долга и заставляло Роберта Юльевича гнать от себя досадливые мысли. Друзья устроили его администратором в эстрадный, такой же кочевой, ансамбль, и вскоре ему совсем уже легко дышалось. Недавние драматические события — эта несчастная операция с театральными костюмами — быстро забывались Робертом Юльевичем, как все неприятное, забывалась и Катерина, о которой просто не хотелось больше думать. Тем более что вновь обретенная полная свобода открывала перед Робертом Юльевичем привлекательные возможности. И если нельзя было пока реально покончить бесследно с тем, что оставалось еще сегодня от весьма неприятного вчера, то следовало, по крайней мере, изолироваться от памяти о вчерашнем. На суде Роберт Юльевич, вызванный в качестве свидетеля, выгораживал себя, и его показания, как он ни избегал точных формулировок, запинался, мямлил, обвиняли Катерину, о чем они и договорились заранее, на своей супружеской постели. И надо сказать — это было совсем нелегко… Роберт Юльевич при одном воспоминании о неизъяснимой улыбке любви, с какой Катерина, отгороженная от всех на скамье подсудимых, слушала его показания, терял душевное равновесие, лучше уж не вспоминать. Не совсем легко расстался он и с дочкой… После осуждения Катерины за Людочкой приехала ее тетка Настя, чтобы увезти в деревню; Роберт Юльевич, в свою очередь, признал, что так для девочки будет лучше, и отпустил с Настей без возражений — купил им на дорогу арахисовый торт и проводил на вокзал. В тот вечер он искренне поскучал в совершенно опустевшей квартире, не слыша возни, смеха, хныканья Людочки. Но разве он, в интересах ее же самой, вправе был взять на себя заботу об этой малолетке?
И все же как ни удачно, без потерь — это Роберт Юльевич тоже сознавал, — выбрался он из своего такого незавидного в ч е р а, окончательно порвать с ним он был не в состоянии. О Катерине нет-нет да вспоминалось: в шкафу рядом с его костюмами висело ее изношенное тряпье, и первым бросалось в глаза Катеринино «выходное», пронзительно-зеленого атласа платье, привезенное еще в невестином гардеробе; на столике в спальне долго валялось ее незаконченное вязание — свитерок для Людочки, пока Роберт Юльевич, почти что вдовец, не убрал это наследство в нижний ящик шкафа, подальше от глаз, вместе с клубком красной шерсти. Ну, и ничего не мог он поделать с тем, что к нему приходили ее письма — на нескольких страничках, исписанных крупным школьным почерком, с частыми грамматическими ошибками. Ошибки не скрывали, однако, той любовной тревоги о них — муже и доченьке, которой была продиктована каждая строка; о себе Катерина писала немного. И поначалу эти письма вызывали у Роберта Юльевича раздражение, было бы гораздо спокойнее, если б его незадачливая жена и любила меньше, и меньше тревожилась. На ее письма к тому же приходилось отвечать — как не хотелось, а приходилось! И когда безответных писем Катерины накапливалась стопочка: одно, другое, третье, со все возрастающим беспокойством за любимых, что-то начинало беспокоить и самого Роберта Юльевича, мешать ему — примерно так же, как мешали «жировки», требовавшие уплаты за квартиру, за электричество. С неохотой он садился, наконец, писать ответ — точно так же, как без всякого желания, после напоминаний, отправлялся в сберкассу платить за коммунальные услуги.