Потом один за другим выходили к столику, как на эстраду, поэты — и мальчики, и постарше. Были подражания Маяковскому, вспоминался Есенин, были стихи, посвященные непосредственно заводским делам, были юмористические. Крупнотелый здоровяк с нависавшей на брови челкой прочитал стихотворный «фельетон», как он сам назвал свое сочинение, в котором критиковал неполадки в цехе, штурмовщину. Настроение вновь менялось, становилось все более раскованным; об Уланове словно бы позабыли. И как ни малосовершенны были эти зарифмованные сочинения, неуловимо возникало ощущение праздника. По-видимому, даже незрелое творчество было творчеством — трудно определимой, но благодетельной жизнью души.
К столику-эстраде перешел и сам староста кружка, студент-заочник Литературного института, что выяснилось в дальнейшем. И Уланов не мог не заметить, как изменилась заурядная внешность этого молодого человека: он сделался не то чтобы красивым, но преобразился, словно только сейчас ожил, раскрылся в своей истинной сути — озорной. Читал он, как бы с удовольствием рассказывая забавную историю, да такой она и была, его «ироническая баллада»; называлась она «Наказанная строптивость», и ее предварил эпиграф-справка:
«Германн сошел с ума. Он сидит в Обуховской больнице и бормочет необыкновенно скоро: «тройка, семерка, туз, тройка, семерка, дама».
На секунду чтец умолк, глядя лукаво и любопытно.
Бесшумно приоткрылась дверь, и в комнату на цыпочках проникли две девицы — очень молоденькие и очень похожие друг на дружку: обе кукольного росточка, обе с одинаково выщипанными бровками и одинаково причесанные: волнистые султанчики свисали с их гладких головок. Вероятно, это были участницы хореографической самодеятельности, у которых кончилась репетиция. Девицы скромненько приютились тут же, около двери, тем не менее все взгляды, радуясь и добрея, обратились на них. Автор баллады, ничуть не подосадовав на помеху, продолжал: