Только много позднее до меня дошел иронический, почти издевательский смысл этой фразы. Нет, папа не работал. Тридцатидвухлетний папочка, весьма уважаемый педагог, занимался в этот момент тем, что пытался выразить обуревавшие его чувства стихами. Как знать, уж не хотелось ли мне во что бы то ни стало перещеголять в поэзии нашу гостью? Музыка стихов всё еще звенела в моих ушах. Я не мог вспомнить ни одной строчки из того, что Зайнаб читала у водопада. Слышал голос, видел каждый ее жест, видел губы, глаза, наклон головы, грустное и в то же время кокетливое выражение. Что же я вознамерился сказать ей стихами и почему обязательно стихами? Долго я мучил свое перо. Хорошо еще — сам видел, как беспомощен я в роли поэта. «Грезы, слезы, розы… Уста, ланиты, перси…» так и лезли на бумагу. Почему это у человека нашего времени, занятого прозаическим и скромным трудом, как только впадет он в состояние беспредметного восторга, так и являются стародавние слова? Откуда? В какой части черепной коробки они находят себе убежище?
Уже светало. Давно утихла в своей постели Сурайе. Дыхание ее было неровным. Мне казалось временами, что она старается подавить рыдания. Никакой жалости, никакого сочувствия не питал я к ней в ту ночь. Если бы она громко расплакалась, я бы, наверное, закричал, грубо оборвал, назвал бы все ее чувства истерикой и кривлянием.
Я писал и писал, строчку за строчкой. Писал и тут же зачеркивал. Рисовал на полях какие-то фигурки, профили мужские и женские, а стихи всё не получались. И вдохновение не помогало. Раз семьдесят, не меньше, я уже написал слово «люблю», нагромождая и слева и справа от него пышные эпитеты. Но не было ни изящества, ни легкости. И не было, как это ни странно, любви.
Я был как бегущая лошадь. Задыхался от страсти, но ни на минуту не чувствовал спада или усталости… Помню, правда, пробрался в мое сознание ехидный вопрос: «Почему же утром, во время урока литературы, вдохновение, вызванное присутствием этой девушки, помогло тебе и ты рассказывал так горячо, так убедительно? А теперь тобой правит безвкусица и пошлость?» Я не стал отвечать себе. Рука моя потянулась к книге, прекрасно изданному томику стихов Саади. Я раскрыл его наудачу. То, что прочитал — воспринял в тот момент, как голос самой судьбы, как предзнаменование.
Читая два последних байта[15]
, я как бы читал свой приговор, и несколько раз косился в сторону Сурайе, будто она могла слышать, с какой силой звучит в моей душе эта газель[16].В правом ящике стола, в самом низу, хранилась у меня папка с особенно хорошей, плотной, глянцевой бумагой. На бумаге этой я обычно писал почетные грамоты и благодарности ученикам, хорошо поработавшим на уборке хлопка. Я нарочно запрятал эту папку поглубже. Несколько дней назад дочка просила: «Папочка, дай листик. Мне нужно, папочка, очень нужно!» Я ей отказал, и она огорчилась, капризно сжала губки: «Уйдешь, я все равно найду!» Как же я рассердился, довел девочку до слез. Сурайе, которая слышала этот разговор, не проронила ни слова. Только потом сказала: «Ты был несправедлив». Мы с женой давно условились — не подвергать сомнениям сказанное одним из нас, обсуждать приемы воспитания только в отсутствие детей. «Я был бы неправ, — ответил я тогда, — если бы Мухаббат сказала, для чего ей нужна эта бумага». И Сурайе под секретом объяснила мне: «Мухаббат хотела ко дню рождения папы сделать ему подарок. Сюрприз. Теперь ясно?… Стихи, стихи, посвященные вашей персоне».