Мои глаза стали привыкать к полумраку, и я увидел молодых людей в куртках, с повязанными белыми нарядными фартуками. Принимая заказы, они не подымали глаз, но на губах их играла улыбка, учтивая и разбойничья одновременно. С неудовольствием заметил я, что в зале — полным-полно; за одной лишь стойкой восседало по меньшей мере человек двадцать. Рядом, спиной ко мне, сидела женщина, щебетавшая с двумя посетителями и барменом. Я обратил внимание на то, что в этом переполненном до отказа маленьком зале было очень тихо. Сидевшие за столиками либо молчали, либо переговаривались вполголоса. Какая-то женщина разглядывала нас из-за спины своего спутника, так сильно затягиваясь при этом сигаретой, будто хотела втянуть и нас вместе с дымом. Идальго молчал. Он удобно расположился на круглом табурете, облокотившись на стойку, устало вобрав голову в плечи и бездумно поигрывая зажатым в пальцах картонным кружком, который нам подали вместо подносика. Никто здесь не мешал друг другу: достаточно было легкого знака, чтобы тебе поднесли очередную порцию; еще знак и подавали счет; совсем незаметный кивок — и тебе тащили воду. Соседка моя была единственным живым существом в этом причудливо-сонном заведении! Видно было, что апатия окружающих выводила ее из себя. От нее так и веяло энергией. Она первая обратилась к нам. В радиоле какие-то певцы жаловались на то, что кто-то потерял свое «счастье в Солт-Лейк-Сити». Я не понял ни слова из того, что она сказала.
— Да, — заметил Идальго, — мы испанцы.
— Oh! How cute![11]
— воскликнула она и добавила, что испанский — это самый красивый язык на свете. Смеясь и прихлебывая виски, она придвинулась ко мне и, положив руку на мое плечо, затараторила, дохнув прямо в нос перегаром.— Ты влип, — сказал Идальго, — старуха явно на тебя покушается!
О том, что молола старуха, я не имел ни малейшего понятия, но она продолжала болтать, не требуя от меня взамен ничего, кроме невразумительного yes[12]
, которое я выпаливал, когда к этому побуждала меня вопросительная ее интонация или выражение некоторого нетерпения. Всякий раз, когда я произносил yes, женщина принималась истерически хохотать; смеялась она так, что я, боясь, как бы она не сверзилась со своей вертящейся табуретки, поддерживал ее за талию. Да будет проклят миг, когда мне взбрело в голову поддержать ее! Она расценила мой жест как любовный аванс: ей так это понравилось, что еще чуть-чуть — и мы оба оказались бы на полу. Идальго был очень этим озабочен и время от времени произносил в мое оправдание какие-то отрывистые фразы. Между тем спутники этой женщины, казалось, совершенно про нее забыли и как ни в чем не бывало продолжали вполголоса беседовать с барменом. Перед нами возникали все новые и новые напитки, и я не понимал, кто их заказывает и кто за них платит. Исчезло пиво, вместо него появилось виски. Что за чертовщину рассказывала мне старуха? О каком-то дружке из Панамы? О бое быков в Тихуане? Она все болтала и болтала без передышки, непрерывно потягивая из стакана и то и дело хватаясь за меня. Раза два только она умолкала и со словами «с вашего позволения» удалялась туда, куда не могла не удалиться. Возвращаясь, женщина неизменно задерживалась у радиолы и замогильным голосом просила поставить те пластинки, которые считала подходящими случаю: «В одном испанском городишке», «Ай-яй-яй», «До свиданья, парни». Когда она попросила поставить «Там, на Ранчо-Гранде», язык у нее начал так заплетаться, что она никак не могла выговорить название и стала кричать мне, чтобы я сказал его за нее той невидимой женщине, которая, потеряв терпение, сердито переспрашивала: «Там, what?[13] Там, на чанчо[14], what?» В один из очередных выходов этой дамы Идальго прошептал мне на ухо:— Давай сматываться, уже около часу ночи.
— Конечно, — ответил я, — пошли, мне здесь осточертело.