– Я слышал, он занимается Арифметикой, – махнул рукой Гисберт, – а это такая наука, которая лишь просвещенному человеку на пользу, невежду же она доведет до виселицы. Поэтому я и хотел бы сделать Арифметику отрицательным персонажем на нашем празднике.
– В этом есть смысл, – заметил Тенис и снова развернул свои эскизы. – В таком случае добавим в наряд Арифметики что-нибудь отвратительное.
Он задумался, пытаясь представить себе – что может быть такого отвратительного, чем можно было бы «украсить» Арифметику, но на ум ничего не шло. О чем бы ни думал Тенис, все в творении Божьем представлялось ему прекрасным.
Наконец он сказал:
– Пусть это будет устрица. Она внутри склизкая, вид у нее непристойный, а кто попал в ее створки – вовек не выберется.
– Не знаю уж, много ли найдется общего между устрицей и Арифметикой, – ответил на это Гисберт ван дер Вин, – но сама идея мне нравится.
Они добавили на редкость гадкую устрицу к костюму Арифметики и заодно пририсовали несколько лишних бубенчиков на чепчик Пустословия. Растроганный тем пониманием, которое Тенис ван Акен выказал к его отцовскому горю, Гисберт ван дер Вин прочитал ему фрагмент того стихотворения, которое подготовил для празднества.
– Вы, мой друг, услышите его первым – раньше, чем кто бы то ни было в этом городе и во всей вселенной, за исключением Господа и моего слуги Йапа, – добавил Гисберт торжественным тоном.
Он помолчал, очищая пространство вокруг себя долгой паузой, а затем негромко произнес следующие строки:
– Великолепно! – сказал Тенис ван Акен, когда мелодичная латынь отзвучала, и затем последовал перевод на народный язык с небольшим комментарием. – До костей пробирает. Благодарю вас!
С этим он проводил гостя и занялся работой, в которой ему помогали Гуссен и Йерун, потому что в одиночку с таким большим заказом ему было не справиться.
Случилось, однако, так, что на беду мимо дома под вывеской
Лира эта была весьма монументальна и происходила ни много ни мало из собора Ламберта Маастрихтского из Льежа, и вот какова оказалась ее судьба.
Изначально именовалась она Синфонией и была приблизительно в два и одну восьмую раза длиннее и звучала в три и одну шестнадцатую раза громче. Управлялись с Синфонией сразу два человека, и была она важной особой на богослужении, заполняя музыкой весь огромный собор. Вверх по каждой колонне, до самого потолка добиралась эта музыка, и собор благодарно дрожал в ответ, вбирая в свои стены ее звучание и оттуда уже изливая его на прихожан.
Синфония очень гордилась своим положением, ведь она была второй по степени важности и шла сразу вслед за проповедником, а иногда даже опережая его! Но затем произошла такая неприятность: из города Хертогенбос прибыл в собор Святого Ламберта орган. У него были большие трубы и куда более богатая клавиатура в два ряда, и вот Синфонию убрали с того места, которое она привыкла занимать, а на ее место водрузили этого здоровенного чужака. И те два человека, что до сих пор благоговейно служили Синфонии, принялись обихаживать этот орган, и наклонялись над ним, и ласкали его клавиши, и нажимали на педали, и извлекали из него звуки куда более мощные, нежели те, которыми наполняла собор Синфония.
Это было очень обидно, и Синфония, убранная в ризницу, принялась страдать. Надо сказать, что не только люди, но и музыкальные инструменты способны испытывать чувства, а происходит это из-за сходства их в том отношении, что и у человека, и у музыкального инструмента имеется полость, наполняемая воздухом. А куда проникает воздух, туда проникают и всякие переживания, например, обида или радость. И точно так же, как несчастный человек оглашает воздух рыданиями, оскорбленная и преданная своими служителями Синфония плакала в темноте ризницы, изливая горе миссориям, потирам, пиксидам, реликвариям, дарохранительницам и лампадам.
Печаль истощала Синфонию, и постепенно она становилась все меньше и меньше и в конце концов превратилась в инструмент, размер которого был не более трети человеческого роста. Теперь для того чтобы управляться ею, достаточно было и одного человека, но даже этого человека не находилось, и Синфония продолжала влачить свои безрадостные дни в старой ризнице.