И призраки отозвались. Взбурлила по сторонам от гати болотная жижа, туман сгустился, а во след кто-то хлюпал, топал, клекотал, поначалу один, но затем к нему присоединились и другие – хлюпающие, топающие, клекочущие. Спину и затылок обдало стылостью, я ускорил шаг, на стужа накатывала все гуще, я перешел на бег, но тут же рухнул со всего маху, запнувшись за склизкое бревно.
– Помогите… – горло пересохло, воображение подкидывало картины одна ужаснее другой – костяки в кандалах, с кирками, с крестами на дырявых грудных клетках, в драных сапогах на истлевших ногах, – призраки далекого прошлого, что сонмом хороводят вокруг Братской ГЭС, ненавидя ту электрическую силу, толикой излившейся здесь, но даже этой толики оказалось достаточно поднять, вздыбить из болот мрачные останки злобы, алчности, зависти, жажды душегубства мертвяков, ни на что не способных, разве что пугать до смерти случайно заплутавших.
– Хватайся! – сильный голос, полный праведной ярости, вырвал из тумана отчаяния, я ухватился за протянутую руку, рывком вскочил на ноги, а тот же голос:
– Забирайся!
И вот мчимся во весь опор по гати в тарантасе, запряженном конем, а обладатель сильного голоса оборачивается с облучка и весело подмигивает – мол, ничего больше не бойся!
Я и не боюсь, я даже оглядываюсь, пытаясь разглядеть ходячие костяки, но там никого, лишь искривленные стволы березок, чудом проросших в проклятых топях, похожие на истлевших, искривленных смертными муками людей, и мне хочется смеяться от разыгравшегося воображения. Ходячие мертвецы!
– Радищев, – говорит мой спаситель, натягивая поводья, отчего конь замедляет аллюр с галопа на рысь, а затем и вовсе переходит на шаг. Тарантас больше не подскакивает на бревнах, можно разжать пальцы, отпуская край облучка и протянуть в ответ руку.
– Евтушков, поэт. Огромное вам спасибо, товарищ… господин Радищев! – Смотрю на этого человека и понимаю – попал да из огня в полымя. Я узнаю его.
Радищев жмет мне руку – крепко. И нет в нем ничего от еще одного призрака прошлого – такой полноте жизни позавидует любой здоровяк.
– Можно и товарищ, – сказал опальный дворянин. – Я привык за столько-то лет… Как там в Москве, Санкт-Петербурге?
– Железную дорогу проложили, – отвечаю я. – Теперь за одну ночь можно из Москвы в Ленин… Санкт-Петербург добраться. Стрелой!
Мой спаситель улыбается, и я понимаю, что он об этом знает, но все же продолжает:
– Значит, теперь и не увидишь, не услышишь истинных чаяний народа? Из одной столицы в другую за ночь, из Европы в Сибирь – за несколько часов на этом вашем…
– Самолете, – подсказываю я.
– Да, самолете… Раньше в Сибирь сколько добираться приходилось! Месяцы, годы… Так ведь и видели всё – как народ живет, как страдает несправедливо… Может, потому и велено высочайшим указом железные дороги строить, а? Дабы меньше видеть? Что из окна этой вашей «Красной стрелы» разглядишь, да еще и ночью?
– Действительно, – бормочу. Никогда не приходилось взглянуть на прогресс в транспорте с такой стороны.
Но тут тарантас остановился, мы миновали болото. Вокруг высились замшелые деревья, но дышалось удивительно легко, на лице ощущался легкий ветерок, пахнущий рекой.
– Вот и приехали, – Радищев повернулся ко мне. – Иди, поэт, своею дорогой. Не торопись, иди медленно, чтобы увидеть все, чтобы услышать всех.
Когда повозка скрылась в болотном тумане, я нащупал в кармане блокнот, достал его, ручку, присел на поваленный ствол и принялся писать – слово за словом, строфу за строфой.
Первый эшелон («Мы себя «сослали» сами в ссылку удивительную…»)
– Что больше всего запомнилось? – переспросил Марчук, улыбнулся, посмотрел на жену, сидевшую тут же, за пустым столом. – Ну, наверное, наш эшелон… наш первый эшелон. Как ехали через всю страну, через Сибирь, ехали добровольно…
– Кое-кто и за длинным рублем ехал, Алеша, – уточнила его рыжеволосая жена Лена. – Я в Москве жила, на Сретенке. Как услышала про комсомольский призыв, сразу решила, не раздумывая. Мама отговаривала, мол, в тайге аппаратов с ситро нет, а мне всё нипочем, смеялась, что вода в Ангаре вкуснее… И ведь действительно – вкуснее!