– Даже спутники? – растерянно переспросил я, лихорадочно пытаясь подыскать хоть намек на профессию этого, судя по всему, незаурядного человека.
– Даже спутники, – кивнула Зоинька. – Гагарин без него не смог бы отправиться в полет, геологи не открыли бы новых месторождений.
Я терялся в догадках. Генеральный конструктор? Партийный деятель? Ученый?
Зоинька с печальной улыбкой смотрела на меня, словно догадываясь, кого именно перебираю в уме, и отрицательно покачивала головой: не то, мол, не то, бери выше, выше, выше… Куда выше?!
– Пойдем, – будто сжалилась, взяла за руку и повлекла по коридору больницы. Запахивая халат, я зашаркал за ней в тапках не по размеру, спотыкаясь, чуть не теряя их, и, в общем-то, не слишком желая смотреть на то, что предстояло увидеть.
Мертвое тело.
Отдельная палата, переделанная в небольшой, даже сказал бы уютный зал для прощания. Обычная больничная койка, застеленная белоснежным бельем, на фоне которого выделялась фигура покоящегося. Она казалась гигантской, будто не человек, но великан на скорбном больничном ложе. Я замешкался в дверях, но Зоинька тянула за собой – ближе, ближе, и мне пришлось переступить порог.
Почти все свободное пространство палаты заполняют цветы. Знакомые уже жарки. Палата охвачена цветочным пламенем с запахом лесной свежести, а не того одуряющего и какого-то искусственного аромата декоративных цветов – бархатистых роз и «вечно зеленых» красных гвоздик. Пахло лесом, пахло влажной после дождя землей, ягодами, грибами, пахло свежеиспеченным хлебом, парным молоком. На меня накатывали волны все новых и новых ароматов, хранимых в детской памяти, а теперь переживаемых вновь: деревенского дома, распаханной земли, морозного утра, тулупа, пирогов, варенья, грибной похлебки, бани…
Только мертвым телом не пахло. Ни единого намека на тлен, на болезнь, на больницу. Даже лицо Иван Степановича, казалось, принадлежало уснувшему после трудной, но благородной работы богатырю. Богатырю, пришедшему не с ратного поля, но с пахоты, с косьбы, со стройки всем миром, и прилегшего на ложе не для сна, а лишь смежить накоротко веки, дать себе отдохнуть несколько минут, не больше, а затем восстать, развернуть могучие плечи, напрячь руки и вновь взяться за дело, которое никому не под силу, кроме этого великана.
Землепашец. Хлебопек. Крестьянин. От корней. От сохи. Человек, без трудов и подвигов которого ничего невозможно в нашем мире. Создатель спутников и ГЭС. Ибо все взаимосвязано, взаимозависимо, пронизывает и прорастает друг в друга мириадами тончайших нитей сил, энергий, вибраций. Разве можно представить геолога без куска хлеба и банки сгущенки в рюкзаке? А что сможет строитель, если в столовой не будет горячего обеда – борща, картошки, котлет? И даже космонавт, летящий по небесной радуге параболы, достает из упаковки кусочки свежего хлеба из пшеницы, взращенной этими вот руками, что сейчас покоятся на груди великана-трудника, похожие на корни могучего древа, которым только и под силу рыхлить каменистую почву, превращая скудость в плодородие.
И не только Ивану Степановичу уготовано почетное и уважаемое место в сложнейшем узоре человеческих сил, преобразующих мир, но и мне, обычному поэту, тоже найдется место, может, не столь важное, не такое незаменимое, но ценное и необходимое.
Кому?
Кому необходимое?
Насосная станция («Я был везде…»)
– Вы должны ее услышать, товарищ Евтушков, – обернулся ко мне Феликс. Мы спустились на множество пролетов вниз по железной узкой лестнице. Влажный бетон в тусклом свете редких фонарей, забранных стальными решетками, покрывали капли, неприятно напоминающие слизней. Студенистых, мутных. Гул шагов отражался от стен колодца, наполнял его низким гудением, будто мы внутри человеческого сердца, в перекрестье важнейших кровотоков живого организма.
Да так, в каком-то смысле, и было. Не случайно Арон Маркович настоял, чтобы мне разрешили спуск в насосную станцию, а инструктор, подписывая допуск, посмотрел на меня с плохо скрываемой жалостью. Бедолага, мол, и куда же тебя отправляют?!