Не тороплюсь. Не для того так долго и трудно шел сюда, чтобы сразу назад. Слишком много вопросов накопилось. К ней. К Братской ГЭС. Хочу их задать.
И услышать ответы.
Тени наших любимых («Должен ты против солнца поставить любимую женщину…»)
Я читал, а Зоинька сидела на койке, завернувшись в одеяло, и слушала. Выходило торопливо, кое-где неряшливо, излишне пафосно, чересчур осторожно, недостаточно хлестко, в общем, то, что именовалось первым черновиком, а как знает любой хороший поэт и прозаик – первый черновик всегда дерьмо. Но даже в ворохе бумаг, что я сгреб со стола, на котором сохли корки хлеба и недоеденные консервы, имелось то, с чем можно работать. Слово. Строфа. Абзац. Страница.
Дослушав, Зоинька сказала:
– Ты прошел еще не все круги.
– Круги? Ада? – попытка пошутить, от которой она поморщилась.
– Посвящения. Роста. Погружения… не могу точно сформулировать, – она потянулась за пачкой сигарет, одеяло сползло с плеча, обнажив тонкую руку. – Может… может все дело… – она замолчала.
– Ну, в чем? В чем?
– Прости, но твоя жизнь складывалась слишком успешно… ты никогда не шел вопреки, не плыл против…
– О. Да! Ты еще не читала моё интервью… – слова Зоиньки задели, и я не замедлил выбросить перед ней самую крупную карту, что имелась в рукаве.
– Нет… не то. Помнишь миф про Эвридику и Орфея? Орфей был лучшим поэтом и певцом, но чтобы стать величайшим, ему не хватало тени.
– Тени? – Я отложил рукопись, взял со стола хлебную корку, задумчиво пожевал. – Что ты имеешь в виду?
– Тень любимой. В Древней Элладе существовало поверье, мол, крепче и дольше простоит тот дом, чье основание положено на тень любимой женщины. Для строителя достаточно физической тени, грубо материальной, но для поэта… – Зоинька задумчиво покачала головой.
Что-то в ее словах беспокоило. Присел на скрипнувшую койку, сгреб Зоиньку в объятия. Такая тоненькая, будто под одеялом ничего и никого нет.
– Мне не нужно тени любимой. Я – поэт грубый, материальный, певец простых вещей. Любимая мне необходима во плоти… – Запустил руку под одеяло, пытаясь нащупать тело Зоиньки, но натыкался лишь на шерстяные складки. – Где ты? Где?
Она выпростала вторую руку, погладила меня по щеке:
– Это придется сделать, милый. Иначе ничего не получится.
Пустота под одеялом озадачивала и пугала. Вот же она – телесная, теплая, пахнущая, но пальцы упрямо нащупывают пустоту, тень.
– Ничего не бойся. Всё будет хорошо, я тебе обещаю, – ее рука взъерошила мои волосы.
А я никак не мог отыскать Зоиньку, словно она и вправду обернулась тенью.
Тенью Эвридики.
Трещина («Все, как повстанцы, к тебе, плотина!»)
– Что в городе? – тяжело спрашивает Наймухин в трубку, и по тому, как его лицо, даже не лицо, а грубо вырубленный из скальный породы лик, еще больше хмурится, становится понятным – дела хуже некуда.
Я и сам могу многое рассказать из того, что видел пока добирался сюда, выброшенный из койки тревожным звонком. Срочный сбор на плотине всей бригады Мурашова. Зоинька – из его бригады. И первый, кто попадается нам на темной улице, – лежащий в блевотной луже, обмочившийся, вусмерть пьяный. Такого я здесь еще не видел и, тем более, не обонял, поэтому цепенею, пытаясь сообразить – в Братске ли я? Или снится кошмар?