В городе я никогда не пряталась в туалетах; мне они не нравились – слишком тоскливые и белые. Насколько я помню, единственное, где я пряталась в городе, – это за дверями, на вечеринках в честь дня рождения. Я их терпеть не могла: лиловые бархатные платья, как обивка скамеек в церкви, кружевные воротники, как салфетки на мебели, вручение подарков, сопровождаемое возгласами зависти, и бессмысленные игры, такие как найти наперсток или запомнить предметы на подносе. Ты могла быть лишь одной из двух: победительницей или проигравшей; матери пытались вмешиваться, чтобы всем достались призы, но они не понимали, что делать со мной, если я не играла. Поначалу я убегала, но потом мама сказала мне играть со всеми и научиться быть вежливой; «цивилизованной», как она это называла. Так что я смотрела из-за двери, как играют другие. Когда же я наконец пошла играть со всеми в музыкальные стулья, меня шумно приветствовали, словно я обратилась в их веру или вступила в партию.
Некоторые были не в восторге от меня, их забавляла моя склонность прятаться, как улитка в свой домик, и вообще я забавляла их. Каждый год я отправлялась в новую школу, в октябре или ноябре, когда первый снег опускался на озеро, и каждый раз я попадала в неизвестную среду, как человек другой культуры: надо мной можно было проделывать шутки и мелкие издевательства, которые уже они опробовали друг на друге. Когда после уроков мальчишки ловили девчонок и связывали их же прыгалками, они развязывали всех, кроме меня. Много раз я оставалась часами привязанной к заборам и калиткам, и удобным деревьям, ожидая доброго взрослого, который бы увидел и освободил меня; потом я сама научилась распутывать всяческие узлы и стала настоящим эскапистом. Бывали дни, когда дети окружали меня и донимали чем-нибудь.
«Адам и Ева, и Щипай, – выкрикивали они, – пошли на реку купаться; Адам и Ева упали. Кто же, как ты думаешь, остался?» – «Не знаю», – говорила я. «Ты должна отвечать, – требовали они, – такие правила». «Адам и Ева, – говорила я нарочно. –
Быть изгоем – все равно что умственно неполноценным: к тебе относятся с презрением и жалостью и хотят мучить и воспитывать.
Моему брату пришлось еще хуже; наша мама внушила ему, что драться нельзя, вот он каждый день и приходил домой в синяках. Наконец маме пришлось сдаться: она ему разрешила драться, но только после того, как его ударят.
Я недолго продержалась в воскресной школе. Одна девочка рассказала мне, что молилась о кукле фигуристки Барбары Энн Скотт с фигурными коньками и вышитыми на костюме лебедями и получила ее на день рождения; так что я тоже решила молиться – не просто обращаться за милостью к Господу и не просить о чем-то рыбу, а молиться, чтобы получить что-то реальное. Я стала произносить молитву, чтобы стать невидимкой, и когда наутро все по-прежнему могли видеть меня, поняла: они верят в неправильного Бога.
Мне на руку садится комар, и я жду, пока он укусит меня и его брюшко наполнится кровью, прежде чем раздавить, как спелую ягоду. Кровь нужна комарам, чтобы откладывать яйца. Сквозь сетку на окне задувает ветер с озера; здесь лучше, чем в городе, с его выхлопными газами и духотой, запахом жженой резины в подземке, бурым налетом, покрывающим кожу после того, как походишь по улицам. Как я могла так долго жить в городе – там кругом опасности. Здесь я всегда чувствовала себя в безопасности, даже ночью.
«Неправда», – громко говорит мой внутренний голос. Я напряженно думаю об этом, взвешиваю свои мысли и понимаю, что это неправда: иногда здесь я бывала напугана, светила фонариком на тропинку перед собой, вслушиваясь в шелест леса, и знала, что он охотится за мной – медведь, волк или какое-нибудь неведомое создание, что было еще хуже.
Я оглядываю стены, окно: все как раньше, ничего не изменилось, но очертания исказились, как будто все слегка покоробилось. Мне следует быть осторожней с памятью, быть уверенной, что помню что-то сама, а не услышала от кого-то о том, что чувствовала, как себя вела, что говорила: если я напутаю с событиями, то напутаю и с чувствами, связанными с ними, начну придумывать их и уже не смогу исправить – не осталось никого, кто способен мне помочь. Я быстро перебираю воспоминания о собственной жизни, проверяя их, как алиби; все сходится, все на месте до тех пор, как я уехала отсюда. Затем какая-то каша, словно помехи в кинохронике, воспоминаний нет, сплошной пробел; не помню даже, сколько лет мне было. Я закрываю глаза – в чем же дело? Если помнишь прошлое, а не настоящее, это значит, ты впадаешь в слабоумие.
Подавляю панику, заставляю себя открыть глаза и смотрю на свою руку, на которой написана вся моя жизнь, как на карте: я раскрываю ладонь, и линии собираются, точно рябь на воде. Внимательно смотрю на паутину у окна и на попавших в нее мух, ловящих солнечные лучи; язык во рту произносит мое имя и повторяет его как мантру…
Затем кто-то стучит в дверь.
– Кто не спрятался, я не виноват.