Я повернула кольцо на пальце левой руки – сувенир: это он подарил его мне, «чистое золото», – сказал он, это не для хвастовства, а чтобы нас охотнее пускали в мотели – это такой универсальный ключ; остальное время я носила его на цепочке на шее. Холодные ванные, взаимозаменяемые, ощущение плитки под голыми ногами, когда входишь в них, обернувшись чьим-то полотенцем, в дни резинового секса, дни предохранения. Он клал свои часы на ночной столик, чтобы случайно не задержаться.
Для него на моем месте могла быть любая, но для меня он был неповторимым, первым, я у него училась. Я его боготворила, бездетная невеста, обожательница, я хранила обрывки его записей как реликвии святых, он никогда не писал писем; все, что мне доставалось, – это критические замечания красным карандашом, приколотые к моим рисункам: «уд» и «НЕУД» – он был идеалистом, говорил, что не хочет, чтобы наши отношения, как он это называл, влияли на его эстетические суждения. Он не хотел, чтобы наши отношения влияли вообще на что-либо; их следовало держать отдельно от жизни. Свидетельство первой степени в рамке на стене, доказательство того, что он по-прежнему молод.
Впрочем, он говорил, что любит меня, это правда, я не выдумываю. В ту ночь, когда я заперлась в ванной и включила воду, а он плакал по другую сторону двери. Когда я сдалась и вышла, он стал показывать мне снимки своей жены и детей – его причины, его семейные трофеи, висевшие на стене, у них были имена; он сказал, я должна быть взрослой.
Я услышала тонкий звук зубного сверла – приближалась моторка с очередными американцами; я поднялась с качелей и дошла до середины лестницы, оставаясь за деревьями. Они замедлили ход и свернули в бухту. Сев на корточки, я стала смотреть: сначала я подумала, они хотят причалить, но они только глазели, изучали, планировали нападение и захват. Они указывали на хижину и переговаривались, сверкая биноклями. Затем прибавили скорость и направились в сторону утеса, где жили боги. Но они ничего не поймают, им не позволят. Им было опасно находиться там, не имея никакого представления об этой силе; они могли пострадать, сделав неверный шаг: если в священную воду погрузятся металлические крючки, древняя сила может пробудиться, как от электричества или взрыва. Я вынесла ее только потому, что у меня был талисман – отец оставил мне подсказки: людей-животных и лабиринт из чисел.
Было бы правильно, если бы мама тоже что-то оставила мне, какое-то наследство. Его было сложным, запутанным, а ее должно было быть простым как дважды два – и это стало бы завершением. Я еще не пробудилась окончательно; они оба должны были что-то оставить мне.
Я хотела заняться поисками, но вдруг увидела, как Дэвид трусит по тропинке от нужника.
– Привет, – обратился ко мне он. – Видела Анну?
– Нет, – ответила я.
Если бы я вернулась в дом или в огород, он бы пошел за мной и стал что-нибудь говорить. Встав, я спустилась до конца лестницы и повернула к началу тропинки в высокой траве.
Я шла по зеленой прохладе среди деревьев, новых деревьев и пеньков, пеньков и обломанных стволов с угольными корками на них, неровными и корявыми, пережившими давнее бедствие. Они возникали передо мной, над землей, глаза просеивали силуэты, названия предметов стирались, но их форма и значение оставались, животные знали сущее, не зная названий. Шесть листков, три листка, этот корень хрустит. Белые стебли изгибались знаками вопроса цвета рыбы в тусклом свете, трупные растения, несъедобные. Желтые поганки, похожие на пальцы, без названий, я никогда не запоминала их все; а дальше гриб со шляпкой и ободком, и меловым воротничком, имеющий имя: ангел смерти, или бледная поганка – смертельно ядовитый. Под ним невидимая часть, волокнистая подземная сеть, питающая этот цветок, недолговечный, как сосулька, застывшая на морозе; завтра он растает, но корни останутся. Если бы наши тела жили в земле и только волосы торчали сверху, прорастая через перегной, казалось бы, что мы – лишь волосы, волокнистые растения.
Вот почему придумали гробы: чтобы запереть умерших, сохранить их под слоем грима; чтобы не дать им разрастаться или превращаться во что-то другое. Над ними устанавливали плиты с именами и датами, чтобы придавить к земле. Мама должна была ненавидеть все это, этот ящик, она бы попыталась выбраться; мне следовало похитить ее из той палаты, привезти сюда и отпустить в лес – она бы все равно умерла, только быстрее, проще, не как в той стеклянной коробке.
Гриб рос из земли – чистой радостью, чистой смертью, горя белым, точно снег.
Позади меня зашуршали сухие листья: он крался за мной по тропинке.
– Привет, – сказал Дэвид. – Чё делаешь?
Я не стала оборачиваться или отвечать, но он и не ждал ответа. Присев рядом, он спросил:
– Что это?
Мне пришлось сосредоточиться, чтобы заговорить с ним: английские слова вдруг показались неродными, иностранными; это было все равно что пытаться слушать два разных разговора, мешающих один другому.
– Это гриб, – сказала я.