Я посмотрел на автобус. Попытался увидеть его в другом свете. Как нечто большее, чем сороконожку, спаянную из листового металла, из которой на подъездную дорожку капает трансмиссионная жидкость. Нет, я представил, как эта иконографическая инсталляция элементарных прав свисает с потолка Смитсоновского института, а экскурсовод показывает на нее и говорит: «Перед вами тот самый автобус, в котором Хомини Дженкинс, последний из „пострелят“, провозгласил, что права афроамериканцев — не от Бога и не от Конституции, но духовные».
Стиви поднес фото к носу, вздохнул и поинтересовался:
— И когда созреют твои апельсины?
Мне так хотелось рассказать ему про зелено-оранжевые шарики и похвалиться собственной сообразительностью: ведь если закрыть землю возле каждого дерева белой водонепроницаемой пленкой, то они не будут перенасыщаться влагой, белая пленка отразит солнечный свет обратно на дерево, и это улучшит цвет плодов. Но я просто ответил:
— Скоро. Уже совсем скоро.
Стиви еще раз понюхал фотографию и сунул ее под широкий нос Каза:
— Прикинь, как пахнет, ниггер! Это и есть запах свободы!
А потом приобнял меня за плечи и сказал:
— Так что там у нас насчет черных китайских ресторанов?
Глава пятнадцатая
Они шли на запах. В шесть утра я обнаружил свернувшегося калачиком на земле мальчишку: тяжело дыша, он пытался просунуть нос под мою калитку, словно похотливый пес. Он, казалось, радовался. Мальчик мне не мешал, так что я пошел доить коров. В Лос-Анджелесе почему-то вообще много аутичных детей — я решил, что это один из таких страдальцев. Но днем мальчик вернулся уже с целой компанией, а к полудню ко мне во двор набились все дети нашего квартала. Шел последний день лета: они сидели на траве и играли в «Уно»[158]
— кто тише всех отобьется. Они пообдирали иголки с кактусов и утыкали ими друг другу зады. Они оборвали все розы и кусками каменной соли нацарапали свои имена на подъездной дорожке. Прибежали даже дети Лопесов, хотя у них был собственный нетронутый задний двор в два акра и приличных размеров бассейн. Лори, Дори, Джерри и Чарли окружили своего младшего брата Билли и ухохатывались над ним, когда он сел на сэндвич с арахисовым маслом. Потом какая-то маленькая девочка, не знаю чья, подошла, шатаясь, к вязу, и ее вырвало прямо на муравейник.— Так, что за хуйня?
— Вонь пришла, — ответил Билли, дожевывая сэндвич с арахисовым маслом и, если судить по нитевидным лапкам на его губах, с мухами.
Я ничего не чувствовал. Билли потащил меня на улицу, и там я сразу понял, отчего девочке стало плохо. Вонь стояла просто сокрушительная: она в одночасье накрыла округу, словно метеоризм отца небесного. Боже. Да, но почему я раньше ничего не почувствовал? Я стоял посреди Бернар-авеню, а дети отчаянно манили меня обратно во двор, как солдаты Первой мировой призывали раненого товарища, подвергнувшегося атаке горчичного газа, срочно вернуться в относительно безопасные окопы. Я дошел до тротуара, и на меня повеяло бьющим в нос живительным цитрусом. Теперь ясно, почему дети не хотели покидать мою собственность: сацума ароматизировала пространство как трехметровый освежитель воздуха.
Билли дернул меня за штанину:
— А когда созреют ваши апельсины?
Я было хотел сказать, что завтра, но не успел, потому что зажал рот рукой и оттолкнул девочку от вяза, чтобы проблеваться, — не из-за вони: между зубов Билли застряли два красных мушиных глазка.
На следующее утро, в первый день учебного года, все соседские дети и их родители собрались у моей калитки. Молодежь, отмытая и одетая в новенькую школьную форму, обхватывала ладонями доски забора, пытаясь разглядеть через щели моих домашних животных. Взрослые (многие еще в пижамах) зевали, поглядывали на часы, перевязывали потуже пояса халатов и ссыпали в ладошки отпрысков деньги на непастеризованное молоко, по двадцать пять центов за банку. Я сочувствовал родителям: я тоже устал, потому что всю ночь, несмотря на Вонь, возводил воображаемую школу только для белых.
Определить зрелость сацумы не так-то просто. Ни цвет, ни текстура не показатель. Запах — получше, но лучше всего просто пробовать. Однако рефрактометру я все равно доверяю больше, чем собственным рецепторам.
— Ну, сколько там,
— Шестнадцать и восемь.
— Это хорошо?
Я кинул ему один апельсин. Когда сацума готова, кожура такая мягкая, что буквально отходит сама. Хомини засунул его в разинутый рот, — и, дурачась, упал как бы замертво в траву. Да так ловко, что даже петух перестал грести землю, испугавшись, что старик и впрямь помер.
— Ой.
Дети подумали, что ему больно, и я тоже, пока он не растянул губы в широкой и ласковой, как восходящее солнце, улыбке («Да, сэр начальник, вкуснотища!»). В несколько приемов он поднялся на ноги, потом прошелся чечеткой, потом колесом и остановился у забора, показав всем, что есть в нем еще и ловкость, и водевильный задор.
— Я вижу белых!!! — воскликнул он, закатив глаза в притворном испуге.
— Впусти их, Хомини.
Он приоткрыл калитку, словно занавес в негритянском театре сети Читлин[159]
: