Иное дело фигура Михаила III — антипода Василия. Раздел, ему посвященный, трудно назвать прямым поношением — «псогосом», распространенным в византийской риторике и являющимся своеобразным «энкомием наоборот». Анонимный автор считает своим долгом «писать историю», но методы, применяемые им для унижения Михаила III, весьма своеобразны, по-своему уникальны в византийской литературе и заслуживают специального обсуждения.
Последнему представителю аморийской династии Михаилу III вообще очень не повезло в византийской историографической традиции. Писавшие о нем хронисты (в основном Продолжатель Феофана, Константин Багрянородный, Генесий) изображают этого царя мотом, пьяницей, страстным любителем и участником конных ристаний, ради них забывавшем о неотложнейших государственных делах, богохульником и святотатцем, окруженным компанией низкопробных шутов. Примерно такая же репутация утвердилась за Михаилом и в научной историографии XIX в. В 30-х гг. нашего столетия начался пересмотр этой позиции.[111]
Лишь тогда было справедливо замечено, что византийским историкам Х в. было выгодно чернить Михаила ради оправдания злодеяния его преемника Василия.[112] Добавим к этому, что произведения упомянутых писателей, как это уже подчеркивалось, восходят к одному источнику, и, таким образом, все они фактически повторяют инвективы, однажды произнесенные в адрес последнего аморийца.[113]«Реабилитация» Михаила III была завершена статьей Р. Дженкинса, специально посвященной образу этого византийского императора.[114]
Американский ученый доказал литературное происхождение портрета Михаила; не реальные качества, а сочетания черт плутарховских Антония и Нерона составляют костяк образа византийского царя. Аргументы Р. Дженкинса основаны на убедительных лексических соответствиях и потому вполне доказательны. Можно было бы, по-видимому, считать проблему «закрытой», если бы не распространившееся в последнее время среди византинистов основательное мнение, что использование античной топики и лексики нисколько не мешает византийцам изображать современную [251] им реальность.[115] Разделяя это убеждение и не подвергая сомнению и основные выводы американского исследователя, попробуем тем не менее взглянуть на проблему с иной точки зрения.Уже при первом чтении бросается в глаза, что образ Михаила обладает в произведении Продолжателя Феофана своей «концепцией». Пьянство, сквернословие, приверженность к игрищам, ристаниям и мимам, богохульство — все это, используя терминологию М. М. Бахтина, — «стихия низа», доминирующая в этом образе. Создается впечатление, что Продолжатель Феофана нарочито нагнетает низменные, как сегодня сказали бы, «натуралистические» детали для максимального снижения образа. Характерный пример: в числе приближенных Михаила оказывается человек, главным достоинством которого является умение задувать свечу ветром из брюха (с. 108; ср. Ps.-Sym. 659.8 sq.). Воистину деталь, достойная Аристофана или Рабле! Обратим, однако, внимание на отдельные эпизоды.[116]
Рассказав о неодолимой страсти Михаила к конным ристаниям, заставляющей его забывать все и вся, Продолжатель Феофана заявляет, что и в других отношениях царь «нарушал приличие» (εξεπιπτε του πρεποντος), и приводит в качестве иллюстрации довольно необычную историю, которую здесь подробно перескажем (с. 85 сл.). Как-то раз Михаил встретил на улице женщину, крестным сына которой он был. Женщина шла из бани с кувшином в руках. Отослав во дворец находившихся при нем синклитиков, он вместе с «мерзкой и отвратительной компанией» отправился за женщиной, к которой обратился со следующими словами: «Не робей, веди меня к себе в дом, хочется мне хлеба из отрубей и молодого сыра». Не дав опомниться удивленной и не готовой к приему женщине, он расстелил вместо тонкой скатерти еще мокрое после бани полотенце, открыв запоры, вытащил еду из скудных запасов хозяйки и стал угощаться вместе с нею и «был сам всем: царем, столоустроителем, поваром, пирующим (βασιλευς τραπεζουποιος, μαγειρος, δαιτυμων — 200.3) и в этом «подражал он Христу и Богу нашему». Всю эту историю автор рассматривает как проявление тщеславия и «нахальной дерзости» императора (так мы за неимением лучшего варианта передаем греческое αλαζονεια).[117]
Не подлежит сомнению, что описанная сцена разыгрывается в компании мимов (μιμοι και γελοιοι), в ее окружении царь находится постоянно (с. 104 и др.). Порождение языческой античности, мим, несмотря на гонения и проклятия со стороны христианской церкви, существовал во все века истории Византии, а возможно, ее и пережил.[118]
В нашем распоряжении [252] имеются довольно авторитетные свидетельства о распространении мима и его роли в царствование отца Михаила, императора Феофила.[119]