— Ну, пока, философка! Борись, меньше думай, и жить станет легче, — сказали они мне на прощанье.
Гнусно было на душе после этого знакомства. От осознания своей причастности к этому уродливому миру с искажённой системой ценностей я чувствовала себя грязной. Мне казалось, что в моих мозгах уже тоже произошли те непоправимые метаморфозы, которые случились с этими женщинами. Пустота, но деньги… Это был выбор тысяч Алевтин и Татьян, продавших, расплескавших свои души в Японии. Алевтина бравировала тем, что не спала со своими клиентами. Но для того, чтобы в душу попала проказа, не обязательно было вступать с клиентами в интимные отношения. Неизбежно каждую, которая приезжала заниматься этим бизнесом, посещала мысль о нравственном падении. А дальше остаётся выбрать, слушать эту мысль или гнать от себя. Большинство выбирали второе и приезжали в Японию в качестве хостесс снова и снова.
Это была удобная жизнь. Мы не тратили денег на еду. Нам приносили угощения клиенты. Для Хисащи принести нам продукты тоже было благородным жестом помощи. Впрочем, скоро мы и в продуктах перестали нуждаться. Мы вообще не стали готовить, ведь почти каждый день кто-нибудь приглашал нас в ресторан или кафе. Внешне это действительно была удобная, ленивая жизнь почти без затрат, а только с накоплениями. Если не говорить о неокупаемых душевных затратах.
На наших глазах девочки филиппинки, которые приезжали впервые, юные и наивные, с растерянным чистым взглядом, за несколько месяцев превращались в настоящих акул хостинга, лживых и циничных. С напряжённым сканирующим взглядом, вульгарным смехом и наглыми манерами. Нельзя было не заметить этого скоротечного разрушения в мозгах, но каждая из них говорила: «Я приехала сюда за деньгами, которые в корне изменят мою жизнь». И никто не смел судить их, измученных нищетой. У Нины были руки восьмидесятилетней старухи. Ей было всего двадцать три года. В семье, где росло одиннадцать детей, она была старшей. С утра до вечера она стирала на реке одежду своим десяти братьям и сёстрам. Ладони её были так истёрты, как если бы это была кожа, пострадавшая от ожога. «Мне бы подкопить денег, чтобы уйти из дома», — говорила Нина.
О большем счастье она и не мечтала. Аира, благодаря своему любовнику, оперилась куда больше. Она кормила всё своё огромное семейство. Ездила домой каждые полгода, но клуб умудрялся ей делать визы в кратчайшие сроки. Так были в ней заинтересованы. Дома на неё молились. Она кормила своих родителей, братьев и сестер, и оплачивала лечение в стационаре больным деду и бабушке. По окончании контракта девушки всегда везли домой до смешного много сладостей, как в Советском союзе в восьмидесятые годы наши моряки везли заморские сладости своим детям.
Другое дело, разбогатевшие хостесс вроде Алекс и Свит. Они могли почивать на лаврах своей былой популярности у клиентов, ведь накопления их позволяли им остановиться, но они уже не могли этого сделать. И зарабатывали деньги ради денег. Один из гостей подарил Свит огромный, необычайно красивый, букет цветов. Она была в бешенстве: «Что ты тут сопли распускаешь? Мне нужно золото!». И выбросила цветы в урну. Только алчность и воспалённое самолюбие руководили ими. А самолюбием руководил клуб, который неусыпно следил за тем, чтобы каждая была в курсе успехов другой, испытывала зависть и вступала в соперничество с ней.
В клубе филиппинки красовались в блестящих топиках и плавках. Когда Момин увидел, что я в шортах, рассвирепел, страшно тараща на меня свои бычьи глаза:
— Penalty! Penalty! — орал он.
— Сколько ты хочешь? — спросила я спокойно.
— Тысяча иен!
— Да забери ты свою тысячу и заткнись, — буркнула я.
Вечером пришёл сильно пьяный Миша. Ольга задержалась с клиентом на дохане, и Миша сделал приглашение мне. Он очень развеселился, разглядывая всех нас, полунагих. Но после трёх бокалов пива безнадёжно опьянел, упал мне на плечо и стал плакать.
— Риза, не рюбовь, не рюбовь, — причитал он, — Русская обманчица! Джёпа прышчавая!
— А ты её видел?
— Кого? — недоумённо спросил Миша и даже перестал плакать.
— Ну, жопу её.
— Нет, — без лукавства ответил он.
— А что тогда говоришь?
Он угрюмо замолчал, но после непродолжительного молчания со смаком продолжил:
— Кача, я знаю, ты добрая. Я верю, я знаю, будешь счастливая. Да, ничего не поделать. Ты несвободная. Риза — сюка. Один я дурачок-снеговичок. Да-а… Она зрая рюсская! Злая, да-а.
Мише через раз удавалось выговорить букву «Л», потому что в японском языке нет этой буквы. Ему, как и всем японцам, она давалась не просто.
Я пошла за полотенцем, чтобы вытереть ему слёзы. А когда вернулась, у него вместе со слезами уже текли сопли и слюни. Я вытерла его, но он продолжал плакать и пускать сопливые пузыри. Я старалась не смотреть на него, но какая-то непонятная сила заставляла меня снова и снова смотреть на него через отвращение.
— Я спать больше не уметь! Страдать и пла-акать! — стонал он и качался.