Говорят ведь, что даже ангел-хранитель покидает многих и многих крещеных. Вот человек подумал о себе… А что тут такого? Почему нет? О себе не подумаешь – кто о тебе подумает? И мысль привела к поступку – на благо себе, любимому. Вот и еще раз, и снова… Вот отрешился он от принципа добра, от любви, от Бога – называйте как хотите… И вот уж позабыл о благе общем, а радеет все о себе и своих детках, и хорошо еще, если о них. Ангел-хранитель отворачивается все чаще и чаще… Вот предал – сначала неизвестного кого, незнакомого даже… Но вот уж и друга, и брата, и жену, и ребенка – любимых, близких, любящих… Нелепых? Быть может. Глупых? Возможно. Скучных? Конечно… За столько-то лет кто не наскучит? Их, слабых, их, страдающих, их, так долго теплом своих несовершенных сердец согревавших его в несчастьях, в заботах, – предал. А предав, и вовсе забыл. Отвернулся. Сами виноваты. Надоели. Ругают. Мешают. И вот тогда-то ангел, упорству предателя ужаснувшись, отлетает. Безмолвно, неслышно… Навеки.
Но я помню, как Виталинин миллионер, давно, еще когда приглашал нас в гости и был Виталининым мужем, сказал матери: «А ты молодец, удар держишь». Мы сидели за круглым столом в кухне, только что превращенной в роскошную столовую, Боб щедро разливал кому виски, кому коньяк, а мне Виталина бухнула на тарелку целую гору оливье и все подкладывала пирожки, крошечные, словно рыбки, – да, в этой квартире был и аквариум, причем морской. Чудо! Рыбы-ангелы сновали только так, розовая актиния трепетала голубоватыми щупальцами… Миллионер Боб сказал это с удивлением. «Удар держишь»! И как я гордился ею тогда…
Да, мать была верна. Тем, кто ей предан, тем, кто слаб, – всегда, без условий. Безусловно верна. Безусловно преданна. Верность и преданность – вот ее главное. Сама она. Как сказал бы Аристотель, присущее – не привходящее. Верна, щедра и жертвенна. Логос это оценил. На языке уголовников – по фене – «осознал». И оценил достойно. Книги писались будто бы сами. Помню – не раз она удивлялась: сажусь за стол – и словно кто рукой моей водит. Откуда что берется?
И я решил: подожду. Подожду еще. И не дай бог, чтобы настало время…
Вот уж семнадцать лет – как летит оно! – семнадцать лет я жду. Думаю, взвешиваю, решаю. Пришла пора или нет? Открыться и открыть – или предоставить все богам: пусть меж колен вращает и вращает свое веретено Ананке (я нашел ее имя в черной коленкоровой тетради: А νάνκη– неизбежность), пусть крутит и крутит она мировую ось и вершит события, а дочери ее Мойры пусть плетут нити человеческих судеб: плетут, чтоб порвать их однажды…
Нет, вот порвать я не дам. Лишь только возникнет угроза порванной быть одной нити – да, вы угадали, той самой, – тут я откроюсь. И банку открою. И все, что в ней тайно сокрыто, все разом отдам ради жизни. Ради спасения одной только жизни – ее одной, моей верной, моей преданной. Моего профессора. Моей матери.
Семнадцать… Сейчас мне уже двадцать восемь. Старость подступает неумолимо. Не за горами тридцатник. Давно ли все это было… мои одиннадцать лет. А кажется – только вчера…
Семнадцать лет назад (воспоминания биографа)
Я слышал, как шмякнулась крыса. Сквозь дрему я слышал и топот лап – прямо к моей кровати, где, за день уставший, я скрывался от холода жизни под красным ватным одеялом. Край его дернулся, когда грызун проскакал под кровать и зацепил острым когтем ветхий сатин, от бытийственной стужи хранивший три поколенья семьи. Тут я проснулся.
И понял: нет, не сон это был. Голоса наяву все звучали. Говорили про банку, где-то зарытую в землю. Я вспомнил коттеджный поселок. Туда Виталина брала меня как-то: мы с нею дружили в те годы. Странная дружба мальчишки и брошенной мужем матроны. Впрочем, не важно: талую воду сбирали отличные лужи в чахлом леске, что тогда у ограды теснился.