Стоит ли запоминать что-то из «мыслей», посетивших меня нынешней ночью? Речь шла о «вопросах», обращенных к «награжденному поэту», «poète couronné», который, по игре слов во сне, был в то же время «cheval couronné», «захромавшей лошадкой» (иными словами, Пегасом после падения?). Поэта «держали сзади» и подводили к «колдовскому зеркалу», открывавшему будущее, то есть смерть — единственное, на что он мог теперь опереться. Какие-то старцы, среди прочего, показывали ему его дом: это был пихтовый гроб. Настойчиво повторявшиеся вопросы наподобие таких: «Как можно было до такого дойти?», «Как можно было рождаться на свет?» — или чего-то в этом роде казались мне очень убедительными ночью, когда я то ли уснул, то ли задремал, но начисто улетучились утром. И все же я сказал себе, что, в конце концов, не след от них отворачиваться, пора, в конце концов, задуматься, не хитрить с собой. Слово «уловка» лишь забрезжило в уме и тут же было отвергнуто. Итак, мне предстояло задуматься о смерти, рискуя пожертвовать напускной беззаботностью; эта необходимость выражалась очень убедительно и сталкивалась с только что принятым решением не писать ничего, кроме «крылатых слов». Несколько пришедших тогда в голову стихов показались мне удачными. К тому же я различал, немного в стороне, фигуру девушки в черном, влекущая прелесть явно соединялась в ней с отталкивающей смертью. Ни стихотворения, ни урока из увиденного я, вопреки всему, не извлек. Но среди ночной темноты чувствовалась какая-то сила, что-то важное для моей жизни, это была схватка, бой и вместе с тем попытка преодолеть себя.
Читая сегодня утром предисловие Мартина Бубера к сборнику «Исповедей самозабвения», между делом слушаю птичьи трели с зимней липы. Из трубы у соседа поднимается желтоватый дымок, значит, похолодало; а в голове утренние новости, тревога из-за того, что делается в Иерусалиме. Такая вот странная смесь в утомленном мозгу.
В тех же «Исповедях самозабвения» — слова Хильдегарды Бингенской[176] (ее музыкальные сочинения сейчас воскресили, и они в большом ходу):
Бах,
И вдруг, венчая эту мощную и дружелюбную зыбь, взмывающий восторг жаворонка: слышишь его, и, кажется, смерти больше нет.
Моцартовская соната ля-минор для скрипки и фортепиано — ничего удивительного, что Эйнштейн (я имею в виду музыковеда) упоминает, говоря о ней, разговор души с Богом. Слова не слишком удачные, но так или иначе передают высоту, на которую поднимает эта музыка, особенно адажио. Я бы сказал иначе: если бы ни Бога, ни богов не было, если бы их вообще никогда не существовало, подобная музыка создала бы их; она их зовет, приглашает, — Гёльдерлин в
Пора в самом начале весны, когда новорожденные листья (на смоковнице, вскинувшей все свои детские руки) еще пропускают свет, не отбрасывая тени. Они делают его светло-зеленым и теплятся на каркасе, остове, подставке дерева, как маленькие свечи. Очень скоро они нальются, станут светозащитными, а пока это чуть похоже на пробегающую по лицу улыбку.
«Они связали даже мой труп, боясь, что он убежит или оживет…» — слова, услышанные во сне или между бдением и сном. Может быть, я думал о русских поэтах, про которых пишу в эти дни.
Еще один сон той же ночью: в конце визита к моей теще, когда я собираюсь ее на прощание поцеловать, она вдруг отшатывается, медленно валится вбок и сползает на пол. Нас охватывает страх, что теперь это конец.