Вещь известная. Чувство, возникающее только здесь, не обманывает. И не в исторической правде тут суть: во времена, когда этот храм действовал, он конечно же был не полуразрушен, а богато украшен, покрыт сводом, его жертвенник окружали стены, а вокруг двигалась пестрая и шумная толпа, как это можно видеть сегодня во всех местах паломничеств и празднеств[179]. Речь о правде, которую для нас приберегли, вероятно, перед самым концом света и, уж точно, намного позже конца богов, во славу которых был возведен этот храм и множество других. Какова же, в конце концов, эта правда?
Может быть, такова: прошедшие столетия понемногу унесли с собой те хрупкие формы, в которые облачались чувства верующих, чтобы оставить лишь самые важные знаки, тем более драгоценные для нас, что они, как мы хорошо понимаем, последние и тоже обречены рано или поздно исчезнуть; знаки, важные тем, что позволяют чувствовать связь между местом и водруженным на нем памятником, между миром и нами; знаки, сведенные до самого простого, изъеденных ступеней и колонн, постепенно все более похожих на скалу, которая служит им опорой, и все гуще покрытых травой и мхом, а не золотом. Словно конец храма совпадает с его началом, истоком, первым движением, которым человек превратил камень в стелу, и словно мы, сегодняшние, еще способны понять это движение и даже, на свой лад, сделать какое-то похожее, но не повторяя прежнего.
Назвать запустение, как я только что сделал, чудесным, а еще раньше его таким увидеть — в этом есть, в конце концов, что-то шокирующее. Чистое эстетство? По-моему, напротив: пережитое там волнение, почти восторг, даже если отчасти они были связаны с одним воскресшим воспоминанием, далеким, но уцелевшим — а такое воскрешение всегда несет с собой чувство непрерывности жизни, единства личности, — прежде всего объяснялось ощущением «правды», такой же, как в Сегесте, но на этот раз в обыденном облике и в противоположность более либо менее глубокому впечатлению подделки, которое охватывает в местах, прошедших реставрацию, не важно — плохо или хорошо она была сделана. Понятно, что никого не радует, когда квартал старых Сиракуз становится нищенским и, может быть, даже небезопасным для здоровья; тем не менее в нем была правда, по крайней мере, правда о беге времени, об истории, о том, что эти дворцы, эти церкви, эти волюты, всё это искусство — в прошлом, что оно изглодано смертью и что невозможно это вечно скрывать и подгримировывать. Мало-помалу этот город все больше походил то ли на ширящееся кладбище, то ли на затяжное кораблекрушение и именно поэтому бесконечно трогал тем, что хотя бы в самом скромном виде сохранял след жизни, неуступчивый, как барвинок или вьюнок.