В 1862 он женится и, несмотря на то, что семейную жизнь омрачали ссоры и ревность, он пишет и успешен. К 40 годам Толстой - уже прославленный писатель, счастливый отец семейства и рачительный помещик. Казалось, ему нечего больше желать, недаром в одном из своих писем он написал: "Я безмерно счастлив". Как раз к этому моменту он завершил работу над романом "Война и мир", который сделал Толстого величайшим русским и мировым писателем. По мнению Тургенева,
И вот в 1869 году счастливый сорокалетний Толстой отправляется смотреть имение в Пензенской губернии, которое рассчитывал выгодно купить. По дороге он заночевал в арзамасской гостинице и там пережил приступ болезненного страха смерти, беспричинной тоски. Он описывает это переживание жене: "Было 2 часа ночи; я устал, страшно хотелось спать, и ничего не болело. Но вдруг на меня напала тоска, страх и ужас такие, каких никогда не испытывал..." Ему представилось, что он сейчас умрёт. Позднее он описал это переживание в "Записках сумасшедшего": "Всю ночь я страдал невыносимо... Я живу, жил, я должен жить, и вдруг смерть, уничтожение всего. Зачем же жизнь? Умереть? Убить себя сейчас же? Боюсь. Жить, стало быть? Зачем? Чтоб умереть. Я не выходил из этого круга, я оставался один, сам с собой". После этой ночи, которую сам писатель назвал "арзамасским ужасом", жизнь Толстого раскололась пополам. Вдруг все потеряло смысл и значение. Привычный к работе, он возненавидел её, жена стала ему чужда, дети безразличны. Перед лицом великой тайны смерти прежний Толстой умер. На 40-м году жизни он впервые ощутил огромную пустоту как общечеловеческую судьбу. Он назвал этот приступ "Арзамасской тоской". Но наивно думать, что это был обычный страх смерти, свойственный каждому здоровому человеку. Вспомним, что Толстой был не робкого десятка и был способен отличить депрессивное состояние от подлинного кошмара.
Этим дело не ограничилось. Последовал другой припадок, ещё тяжелее арзамасского, в Москве: "Я вошел в маленький номер. Тяжелый запах коридора был у меня в ноздрях. Дворник внёс чемодан. И вдруг арзамасский ужас шевельнулся во мне. "Боже мой, как я буду ночевать здесь?", - подумал я. Я провёл ужасную ночь, хуже арзамасской. Всю ночь я страдал невыносимо, опять мучительно разрывалась душа с телом. ...Я меньше стал заниматься делами, и на меня находила апатия. Я ещё стал слабеть и здоровьем. Жена говорила, что мои толки о вере, о боге происходили от болезни. Я же знал, что моя слабость и болезнь происходили от неразрешенного вопроса во мне"
Затем третий припадок: "И я вдруг почувствовал, что я потерялся. До дома, до охотников далеко, ничего не слыхать. Я устал, весь в поту. Остановиться - замерзнешь. Идти - силы слабеют. Я кричал. Все тихо. Никто не откликнулся. Я пошел назад. Опять не то. Я поглядел. Кругом лес - не разберешь, где восток, где запад. Я опять пошел назад. Ноги устали. Я испугался, остановился, и на меня нашел весь арзамасский и московский ужас, но в сто раз больше. Сердце колотилось, руки, ноги дрожали. Смерть здесь. Не хочу. Зачем смерть. Что смерть. Я хотел по-прежнему допрашивать, упрекать бога, но тут я вдруг почувствовал, что я не смею, не должен, что считаться с ним нельзя, что он сказал, что нужно, что я один виноват. И я стал молить его прощенья и сам себе стал гадок. Ужас продолжался недолго. Я постоял, очнулся и пошёл в одну сторону и скоро вышел. Это было началом моего сумасшествия. Но полное сумасшествие мое началось ещё позднее, через месяц после этого. Оно началось с того, что я поехал в церковь, стоял обедню. И хорошо молился и слушал, и был умилен. И вдруг мне принесли просфору, потом пошли к кресту, стали толкаться, потом на выходе нищие были. И мне вдруг стало ясно, что этого всего не должно быть. Мало того, что этого не должно быть, что этого нет, а нет этого, то нет и смерти, и страха, и нет во мне больше прежнего раздирания, и я не боюсь уже ничего. Тут уже совсем свет осветил меня, и я стал тем, что есть"
Ригер поежился.
-Ощущения странные, но странна, в моем понимании, не столько их мистическая составляющая, сколько удивительная "животность" описанного. Так мог бы думать Франкенштейн, - оторопело заметил он.