– О да. Это часть истории… Я не знаю, будет ли это слишком много значить для тебя… но я должен объяснить, потому что иначе остальное не имеет смысла. Видишь ли, та ночь, когда я нашел Мамуляна, была невероятной. Бесполезно пытаться описать, как все происходило на самом деле, но ты видел, как солнце касается верхушек облаков: они становятся цвета румянца, цвета любви. И я был так уверен в себе, так уверен, что ничто и никогда не сможет причинить мне вреда. – Он остановился и облизнул губы, прежде чем продолжить. – Я был идиотом. – От презрения к самому себе слова жалили. – Я шел по развалинам – повсюду запах гнили, грязь под ногами, – и мне было все равно, потому что это не мои развалины, не моя гниль. Казалось, что я выше всего этого, особенно в ту ночь. Я чувствовал себя победителем, потому что был жив, а мертвые – мертвы. – Словесный поток ненадолго прервался. Когда он снова заговорил, слова звучали так тихо, что прислушиваться было больно: – А что я знал? Вообще ничего. – Он прикрыл лицо дрожащей рукой и тихонько прошептал: – Господи Боже…
В наступившей тишине Марти показалось, что он что-то услышал за дверью: какое-то движение в коридоре. Но звук был слишком тихим, чтобы он мог быть уверен, а атмосфера в комнате требовала абсолютной неподвижности. Двигаться сейчас, говорить – значит нарушить исповедь, и Марти, как ребенок, пойманный на крючок искусным рассказчиком, хотел услышать конец повествования. В тот момент это казалось ему важнее всего.
Продолжая прикрывать лицо рукой, Уайтхед пытался сдержать слезы. Через некоторое время он снова ухватил историю за хвост – осторожно, будто она могла ужалить его насмерть.
– Я никогда никому об этом не рассказывал. Думал, если буду молчать и позволю этому стать еще одним слухом, рано или поздно он исчезнет.
В коридоре послышался еще один звук, похожий на вой ветра в крошечном отверстии. А потом раздался скрежет у двери. Уайтхед ничего не слышал. Он снова был в Варшаве, в доме с костром и лестницей, со столом и тлеющим пламенем. Почти как та комната, в которой они сейчас находились, но пахло скорее старым огнем, чем прокисшим вином.
– Помню, – сказал он, – когда игра закончилась, Мамулян встал и пожал мне руку. Холодная рука. Ледяная рука. Затем дверь за моей спиной открылась. Я повернулся вполоборота, чтобы посмотреть. Это был Васильев.
– Лейтенант?
– Он ужасно обгорел.
– Он выжил, – выдохнул Марти.
– Нет, – последовал ответ. – Он был совершенно мертв.
Марти подумал, что, возможно, упустил в истории часть, которая могла бы оправдать это нелепое заявление. Но нет, безумие представили как чистую правду.
– Это сделал Мамулян, – продолжил Уайтхед. Он дрожал, но слезы прекратились, вскипев от яркого света воспоминаний. – Видишь ли, он воскресил лейтенанта из мертвых. Как Христос Лазаря. Наверное, ему нужны были подручные.
Когда он замолк, в дверь снова начали скрестись – безошибочная мольба о разрешении войти. На этот раз Уайтхед услышал. Очевидно, момент слабости прошел. Он резко вскинул голову.
– Не отвечай, – приказал он.
– Почему нет?
– Это он, – сказал старик, вытаращив глаза.
– Нет. Европеец исчез. Я видел, как он уходил.
– Не Европеец, – ответил Уайтхед. – Это лейтенант. Васильев.
Марти недоверчиво посмотрел на него.
– Нет, – сказал он.
– Ты не знаешь, на что способен Мамулян.
– Вы ведете себя нелепо!
Марти встал и стал пробираться сквозь стекло. Позади себя он услышал, как Уайтхед снова сказал: «Нет, пожалуйста, господи, нет…», но повернул ручку и открыл дверь. Скудный свет свечей озарил того, кто желал войти.
Это была Белла, Мадонна псарни. Она неуверенно стояла на пороге, ее глаза – вернее, то, что от них осталось, – сердито смотрели на Марти, а язык, похожий на лоскут червивой мышцы, свисал изо рта, словно у нее не хватало сил втянуть его. Откуда-то из глубины своего тела она выдохнула тонкий свист, похожий на вой собаки, ищущей человеческого утешения.
Марти сделал два или три неуверенных шага назад от двери.
– Это не он, – сказал Уайтхед, улыбаясь.
– Господи…
– Все в порядке, Мартин. Это не он.
– Закройте дверь! – сказал Марти, не в силах пошевелиться и сделать это сам. Ее глаза, ее зловоние держали его на расстоянии.
– Она не хочет ничего плохого. Иногда приходила сюда за угощением. Она была единственной, кому я доверял. Мерзкий вид.
Уайтхед оттолкнулся от стены и пошел к двери, пиная на ходу разбитые бутылки. Белла повернула голову, следя за ним взглядом, и ее хвост начал вилять. Марти отвернулся, ошарашенный; его разум метался в поисках какого-то разумного объяснения, но его не было. Собака мертва: он сам ее упаковал. О похоронах заживо не могло быть и речи.
Уайтхед смотрел на Беллу через порог.
– Нет, ты не можешь войти, – сказал он ей, будто она была живым существом.
– Отошли это, – простонал Марти.
– Она одинока, – ответил старик, упрекая его за отсутствие сострадания. У Марти мелькнула мысль, что Уайтхед сошел с ума.
– Я не верю, что это происходит, – сказал он.
– Собаки для него ничто, поверь мне.