Но веселье продолжалось недолго — с осени до лета. Кючук Мустафа легко мог прокормить себя, играя на праздниках и по трактирам, но теперь у него была жена, а вскоре в их домишке должна была появиться еще одна живая душа. Взял он свой саз и отправился вроде бы на заработки, но домой не являлся дня по два, а то и по три, как привык делать раньше. Дилбесте, одна-одинешенька, оставалась в доме часто без крошки хлеба, вся надежда ее была на то, что или старуха-свекровь сжалится над ней, или золовка сунет кусок через плетень. Возвращаясь, Кючук Мустафа старался смотреть весело, но в его миндалевидных глазах, красных от дыма и выпивки, застывало виноватое выражение, как у побитой собаки. Он объяснял, — что ему опять пришлось ждать конца кутежа, чтобы получить деньги. Дилбесте выбегала из комнаты, прятала лицо за чадрой, и не песни — раздраженные выкрики слышались за их дверью. Известно, беда не приходит одна: Дилбесте разрешилась до сроку, мальчик родился мертвым, она долго не вставала с постели, увядая, как тронутый инеем стебелек. Мать ее, прибегавшая к дочери, выходя, кляла всех на чем свет стоит, да так, чтобы слышали и хозяева, и соседи. Родственники Мустафы понимали, кто в этом виноват, но ругань старухи бесила их, и постепенно все они ополчились на саму Дилбесте. И неизвестно, как бы жили молодые дальше, не постучись в их двери первое несчастье.
Оправившись после болезни Дилбесте как-то раз скользнула за ворота, и старший брат Мустафы увидел, что она переулками и дворами идет в сторону безлюдного и скрытого от людских глаз местечка на холме. Проследив за ней, он спрятался в кустах, решив узнать, что ей там надо. Ждал он недолго — из-за груды камней поднялся мужчина, в котором он узнал Хасана, известного своим позерством и распущенностью сына Хюсри-бея. Усы Хасана были вечно подмочены соплями, лицо опухшим от пьянства и разврата, но в его поясе всегда позвякивали золотые монеты, и если ему не удавалось нанять Кючука Мустафу, он платил цыганам, и они пели и плясали для него по кабакам. Заметив его, Дилбесте вздрогнула и быстро пошла навстречу, они о чем-то заговорили, взявшись за руки, словно давали обет, и брат Мустафы, не дожидаясь, когда они укроются за валунами, с воплем бросился к ним и едким ударом кулака в затылок свалил бейского сынка на землю. Ругаясь, как извозчик, он вцепился в Дилбесте, чадра упала, и брат впервые увидел белое, как воск, лицо своей снохи. Эх, как же врал, как врал Кючук Мустафа насчет ее красоты! Без долгих размышлений он одной рукой схватил ее за платье, второй — впился в худосочную шею Хасана и поволок их к дому. Его ругань, рыдания Дилбесте — все это заставило людей повыскакивать из домов, и каждому было ясно, что красотку застукали с чужим мужчиной. Дилбесте упиралась, визжала, клялась и божилась, что встретилась с Хасаном только для того, чтобы продать ему то самое золотое сердечко, что подарил ей Мустафа, и показывала всем ладошку, в которой действительно поблескивала золотая безделушка. Но кто мог ей поверить, да и как было верить, когда ее застали ни с кем-нибудь, а с Хасаном, сынком Хюсри-бея? Со двора выскочила мать Дилбесте, запрыгала вокруг, сняла с ноги домашнюю туфлю и принялась охаживать ею брата, крашеными хною ногтями норовила разодрать ему лицо, истошно вопя, что это она, она послала дочь продать эту вещицу, она уговорила сына бея купить ее, иначе Дилбесте сдохла бы с голоду в этом проклятом доме, а брат, защищаясь, только мычал что-то, уже не соображая, кто прав, кто виноват.
Меньше чем через час Дилбесте собрала пожитки в узлы и, не дожидаясь прихода Кючука Мустафы, покинула оскверненное семейное гнездо. А сплетня молниеносно настигла ее мужа на площади, он помчался домой и, не успев отдышаться после подъема, набросился с кулаками на старшего брата, в щепки разбил саз, вопил и метался, хватался за нож, грозя зарезать то Хасана, то Дилбесте, но братья и отец, навалившись, отобрали нож, раздобыли виноградной водки, настоянной на особых травах, и к рассвету Мустафа обмяк и повалился в тяжелый пьяный сон.
Утром лучи осеннего солнца заиграли на стенах казавшейся пустой без Дилбесте комнаты и на щеках Мустафы, тихонько постанывающего, кутающегося в простыни и не желающего вставать. Таким он был — как порох вспыхивал в первом приступе гнева и сам не знал, что мог натворить, но если в такие минуты кому-то удавалось набросить на него узду, слепая ярость его укрощалась, он обмякал, как тряпка, и тогда из него можно было веревки вить. Как там ни суди и ни ряди, а вернуться к прежнему значило опозориться еще больше, Кючук Мустафа должен был расстаться с Дилбесте, как того требовали закон и вера, поэтому после полудня они с отцом отправились к кади.