Террор, который воцарился после этого, был страшен. Только за 22 дня диктатуры Муравьева было расстреляно и замучено около 500 одесситов.
Большевики свирепствовали в городе, а тем временем воинские части Центральной рады и интервентов подходили все ближе.
Мобилизованные боевые дружины рабочих и членов большевистской партии насчитывали четыре-пять тысяч человек и значительного сопротивления оказать не могли. Стало ясно, что Одессу большевикам не удержать.
Сам Муравьев держал наготове паровоз под парами и собирался бежать, как только поступят сведения о вторжении противника в город.
Тобольский пришел за мной вечером 11 марта. То есть это я потом узнала, какое было число – тогда у меня все числа спутались.
Ко мне почему-то в этот день не приходили матросы, не приносили еду, воду. На счастье, у меня оставалось еще немного в запасе. Дверь в номер была заперта, как обычно. Я стучала, звала – никто не отзывался. Вышла на балкон, но на улицах стреляли, я снова скрылась в комнатах. Стала подумывать, чем можно сломать замок, однако в коридорах тоже раздавались выстрелы, и я решила подождать.
Электричества не было; сумерки сгустились быстро: небо было затянуто тучами. Стрельба не утихала.
Когда совсем стемнело, в номер ворвался Тобольский с электрическим фонарем.
Схватил меня, швырнул на постель, раздеваться не стал – только куртку и штаны расстегнул. Последовало стремительное, неистовое совокупление. Я чувствовала, что он не брился несколько дней – щетина больно царапала мне лицо и шею.
– Вставай, – скомандовал он наконец. – Возьми фонарь, найди в шкафу свою прежнюю одежду и переоденься.
Я бросилась к шкафу. Наряды «а-ля Анастасия» снимались почему-то с трудом, как будто приросли ко мне, подобно второй коже… нет, чешуе! Но в тот момент, когда я их затолкала в шкаф, а оттуда взяла свои прежние вещи, мне почему-то стало жаль расставаться с этой «чешуей»… жаль расставаться с тем образом, в котором я жила все это время и который было возненавидела. Я сунула руку в карман платья, которое только что сняла с себя, и достала оттуда маленькое зеркальце в сафьяновой оплетке. Оно попало ко мне вместе со всем этим тряпьем – очевидно, тоже было изъято у кого-нибудь как «излишки». На оборотной стороне был изображен царский вензель и дата – 1913. Оно было выпущено к трехсотлетию дома Романовых.
Я страдала, когда Тобольский называл меня Анастасией, но почему-то чувствовала себя спокойной и почти счастливой, когда держала в руках это зеркальце или смотрелась в него, старательно выискивая доказательства того, что я совсем не так похожа на Анастасию, как этого хотел бы Тобольский.
Я спрятала зеркальце в карман своего пальто и вернулась к Тобольскому.
– А теперь пошли! – Он схватил меня за руку и выволок из номера.
Но мы не шли, а бежали. Буквально скатились по лестнице – вестибюль гостиницы был пуст, беспорядок царил страшнейший, но мы вышли через боковую дверь. Тобольский потащил меня по Пушкинской, стараясь держаться поближе к домам. Иногда мы ныряли в подворотни и пережидали, пока мимо проходили вооруженные отряды или проезжали автомобили.
Голова у меня кружилась от свежего воздуха, от которого я отвыкла, ноги подкашивались. Иногда я чувствовала, что сейчас упаду, тогда Тобольский подхватывал меня на руки.
Никогда Пушкинская не казалась мне такой длинной! Мы шли в направлении моего дома. Неужели он ведет меня домой? Неужели он отпустит меня?! Я не могла поверить в такое счастье, а спрашивать Тобольского боялась. Он ничего не объяснял, дышал тяжело, хрипло… и вот наконец я поняла, что мы действительно дошли до моего дома. Он тонул во мраке. Мы вошли во двор. Я думала, мы поднимемся к нам в квартиру, но Тобольский остановился и стиснул меня в объятиях так крепко, что я чуть не задохнулась, и прошептал, уткнувшись в мои волосы:
– Прощай. Мы оставляем город. Уходим! Не знаю, буду ли жив. Увидимся ли мы снова, но ты должна знать, что я люблю тебя, царевна моя, люблю… Анастасия, люблю!
Я почувствовала, что сейчас разрыдаюсь. Даже в эту минуту разлуки, которая могла стать вечной, он видел во мне только куклу, только актрису, только копию того оригинала, который он сам себе выдумал! Я задыхалась от злости на него – и на нее, на Анастасию, которую он любил больше меня.
Вернее, только ее он и любил.
Снова в голове моей воцарилась кошмарная сумятица, я хотела крикнуть ему, что я не Анастасия, что каждую ночь он любодействовал со мной, а не с ней, в эту минуту я не знаю, что отдала бы, только бы он мне, мне шептал слова любви, называя при этом мое, а не ее имя!
Однако он оторвался от меня со стоном:
– Прощай! Что бы я только не дал за одну твою фотографию! У меня когда-то были вырезки из газет, но я их потерял, не знаю где.
– Включи фонарь, – попросила я.
Взяла фонарь из его рук, посветила на стены дома, нашла ту щель в цоколе. Сунула туда пальцы, нашарила отсыревшую бумагу…
– Что это? – спросил Тобольский.
– Это мои фотографии, – ответила я.
Он взял у меня фонарь, достал вырезки, всмотрелся в портрет Анастасии, потом перевел глаза на меня.