Помнится, моему брату не нравились чужие уши, ведь в Румынии он привык к другому, но я впервые начал исповедоваться только в Турции и совсем не беспокоился о том, что все мои тайны известны. Моя душа оставалась такой же невинной, как тело. Мои отроческие грехи казались такими незначительными, что куда проще было прилюдно раскаяться и избавиться от их тяжести, чем прятать этот грех где-то на дне души.
К тому же священник говорил мне, что Бог всегда на всех нас смотрит, всё про нас знает, поэтому я не видел ничего дурного в том, чтобы за мной присматривали ещё и турки.
— Вот так Он и смотрит, — говорил священник, указывая на потолок храма, где был нарисован Христос. Взор у Христа казался добрый, мягкий, а рука, поднятая в благословляющем жесте, нисколько не напоминала руку, грозящую пальцем, как порой изображают на иконах и фресках.
Такими же добрыми казались и турки, которые меня окружали. На меня никто никогда не кричал, не давал мне оплеух, не сёк. А если я по незнанию делал что-то плохое, то у моих слуг становились такие испуганные лица, что мне и самому становилось страшно.
Все боялись старого султана Мурата и его приближённых. И я тоже боялся. Мне говорили, что всё, что у меня есть, принадлежит султану, и даже моя жизнь принадлежит ему, и он может забрать её в любую минуту, если пожелает.
Наверное, поэтому я с малолетства не ценил вещи, которые у меня были. Ни красивая одежда, ни чашка, покрытая причудливыми узорами, ни изящный письменный прибор — ничто для меня не казалось ценно, потому что это могли забрать в любую минуту.
Иногда так и случалось — до сих пор помню, как у меня из комнаты в моё отсутствие забрали кожаный пояс с золотой чеканной пряжкой, потому что решили, будто он слишком истрепался. А меня даже не спросили! И я не успел сказать, что тот пояс был на мне, когда я только приехал в Эдирне из отцовского дома. Я дорожил этой вещью, пусть потрёпанной, и поначалу плакал, пока не убедил себя, что совсем не был привязан к ней.
Только к своей жизни я не мог относиться безразлично, как ни пытался. Я не хотел, чтобы её забрали, и молился Богу, чтобы султан не разгневался на меня и не казнил, и чтобы на Влада не разгневался тоже.
Христиане вокруг меня вели себя схожим образом — не привязывались к вещам, особенно к дорогим и красивым. Даже греческий храм, куда я ходил каждое воскресенье, казался очень бедно украшенным — чтобы султанские слуги не заявились и ничего не забрали.
Снаружи этот храм и вовсе казался похожим на амбар, потому что не имел ни одного креста на крыше, "дабы не смущать взор правоверных мусульман". Казалось, что мусульмане в любой день могут прийти, разграбить и сжечь всю церковь, но неделя проходила за неделей, месяц за месяцем, год за годом, а никто так ничего и не сжёг. Лишь обстановка по-прежнему оставалась бедной, и это укрепляло меня в мысли, что если вести себя тихо, то всё будет благополучно. Свою жизнь можно легко сохранить, а больше ничего и не нужно.
Лишь иногда старый грек, настоятель храма, говорил мне странные вещи, которые пугали меня:
— Ах, мальчик, как ни посмотрю на тебя, сердце умиляется. Ты — будто ангел, с неба спустившийся. Ты и в детские годы был, как маленький ангел, но я думал, что с возрастом миловидность твоя уйдёт, черты погрубеют, волосы потемнеют, а нет. Ты всё такой же, будто не от нашего мира, и будто светишься весь. Поэтому остерегайся. Много по сторонам не смотри. Увидишь, что кто-то на тебя смотрит, отведи глаза. Помни, что есть на свете люди неправедные, которым чужая красота покоя не даёт.
Я удивлялся: "Даже если у меня красивое лицо, то почему нужно остерегаться? Разве турки смогут отобрать у меня это и присвоить?"
И всё же мне нравилась непонятная, но трогательная забота старого священника обо мне, а сам он казался мне дедушкой, и поэтому мне нравилось ходить на церковные службы.
Ходить "к дедушке" в гости — всегда хорошо, если настоящего дедушки у тебя нет, и к тому же по дороге в храм и назад я видел на улицах турецкого города чудесную жизнь — свободную, шумную и весёлую.
Мы с Владом такой почти не знали, живя в тихом и сумрачном дворце. Слуги всё время просили нас шуметь поменьше, что на деле означало поменьше смеяться. К примеру, если мы с братом играли в догонялки, и брат щекотал меня, когда удавалось поймать, нам говорили, что мы чересчур кричим. А ведь дворик, где мы играли, был с трёх сторон обнесён глухой стеной, а четвёртой стороной примыкал к нашим дворцовым покоям. Не знаю, кого мы могли побеспокоить своим "шумом"!
А однажды мы с Владом, взяв из остывшего мангала угольки, нарисовали во дворе на белёной стене всяких смешных зверей и людей. Я ещё несколько дней после этого приходил к тому месту, чтобы посмотреть и снова посмеяться, но затем вдруг увидел, что наши рисунки смыты. Мне захотелось опять взять уголёк и нарисовать снова, но слуги строго сказали, что так делать не надо, нехорошо. До сих пор не понимаю, что было в этом плохого!