Сартр исходит из экзистенциального понимания проблемы добра и зла: человек свободен и поэтому волен не следовать установленному порядку и массовым критериям. Бодлер, определявший гениальность как «детство, вновь обретенное по своей воле», сам «так и не миновал стадию детства». Но детство – это и есть полнота самовыражения, свободы, веры. Если же «ребенок на голову перерастает родителей и смотрит поверх их плеча», то он способен увидеть, что «позади них нет ничего».
Мысли о долге, ритуалы, ясные и строго ограниченные обязанности исчезли разом. Неоправданный, неоправдываемый, он вдруг познает на собственном опыте жуткую свободу. Тут все и начинается: он внезапно выныривает в одиночестве, в «ничто». Этого Бодлер хотел избежать любой ценой.
Трудно согласиться с Сартром, что Бодлер «постоянно рассматривает нравственную жизнь с точки зрения принуждения… и никогда – с точки зрения томительного искания» и что в конце концов принял мораль своих судей, то есть людей, прикрывавших собственное лицемерие категорическим императивом. Во-первых, великая поэзия и есть «томительное искание» – веры, Бога, добра. Во-вторых, что бы ни говорил сам Бодлер, он осознавал амбивалентность добра и зла, а также глубинную связь поэзии и нравственности.
Когда великие поэты декларируют, что нет произведения искусства без участия дьявола, что от присутствия беса рождается магическая сила стихов и что лучше свобода в преисподней, чем рабство в раю, то сами поэты – так или иначе – ощущают себя, как…
Сам Бодлер признается в этом в знаменитом письме к Анселю от 18 февраля 1866 года:
Надо ли говорить вам, угадавшему в ней не больше, чем другие, что в эту
Ж. Батай:
Поэзия может на словах попирать установленный порядок, но она не может занять его место. Когда ужас бессильной свободы втягивает поэта в политику, он оставляет поэзию. Но с этого момента он берет на себя ответственность за будущий порядок, он претендует на управление деятельностью, на старшее положение, и мы неизбежно приходим к мысли, что поэтическое существование, в котором мы готовы были видеть возможность самовластия, действительно является младшим положением, ничем иным, как положением ребенка, бескорыстной игрой. В крайнем случае свобода могла бы быть властью ребенка – для взрослого, втянутого в обязательный распорядок действий, она будет только мечтой, желанием, навязчивой идеей. (Не является ли свобода властью, не принадлежащей Богу или принадлежащей ему лишь на словах, поскольку Бог не может не повиноваться порядку, который и