Что скажет солнышко?
Светлой памяти
Наталии Валерьевны Моралевой
посвящается
1. Рыбник
Уму не постижимо! Первая осень в тайге, да еще с братом…
Как сейчас, помню предотъездные дни: Старшой, избегался-иссобирался до такой низкой и сизой облачности в лице, что даже монументальный Таган, серый кобель западносибирской лайки, сидя на цепи и сдерживая предпромысловую дрожь, несолидно поскуливал на метания хозяина со шлангами и канистрами.
Облачность на лице Старшого грозила колючей крупкой. Он пробежал к тракторенку, жгуче дыхнув на меня черемшой, а дальше все походило на какую-то панику, запой… громождение ящиков, канистр, мешков из так называемой «стекляшки», мягкой пластиковой плетенки. Плоская, как лапша, нитка, если порвется и расплетется, то необыкновенно противно цепляется за углы ящиков, железяки, и оказывается неожиданно крепкой, пружинящей.
В телеге такой мешок, туго и бугристо набитый капканами, навалился на железную печку, свежесваренную, с зубастыми необтертыми углами, с синей окалиной и заусенцами. Мешок зацепился, и когда на берегу его рванул Дяа Стас, здоровенный старшовский шуряк, то выдралась дыра с мочалом ниток. Вывалился капкан и волочился на привязчивой жилине. Мой брат в ней запутался, а Старшой с грозовой синью в очах рыкнул: «Помощнички!» и тут же улыбнулся – но как-то постепенно, мутно-солнечно, начиная с глаз. Он помог брату выпутаться, а капкан бросил в лодку, но тот не долетел и, гулко ударив в борт, упал в воду. Старшой его достал и положил на бортовую доску-протопчину. Синеватый, чуть в копоть, и чуждо пахнущий фабрикой, он холодно горел в осеннем серебряном свете. На сальной от смазки тарелочке кругло лежали капли. Сомкнутые дуги молчали.
Все наконец оказалось загруженным в деревянную длиннющую лодку, и мы с братом, не веря счастью, уже сидели в носу среди груза, я – на железной печке, а брат на сундуке, и восторженно вдыхали пряный осенний воздух. Десятками запахов говорили эти берега, травяной прелью, полынной и тальниковой горечью. Когда лодку догонял ветер, нас обдавало масляной гарью мотора, а из сундука несовместимо сочился запах рыбного пирога.
Едва Старшой оказался за румпелем, лицо его окончательно разъя́снилось, и последнее рваное облачко раздражения уже не делало погоды: сухое и крепкое лицо ровно и одухотворенно горело осенним солнцем.
В перекате на меляке буквально под бортом торопливо занырнул-исчез крохаль[2]
. Вытянув шею, я увидел его совсем рядом и поразился, как, помещенный в тонкий пласт воды, он, плоско изменившийся, уверенно и тягуче-гибко выгребал крыльями, и как, преображенные изумрудной водой, ярко горели на них белые зеркальца.