С самого первого пенсионного дня она запретила себе ходить в школу. Она слишком хорошо помнила, как приходили навестить их те из учителей, что раньше ее ушли на пенсию. Все были внимательны к ним, не знали куда усадить и… не знали, что сказать: они, пенсионерки, были уже за чертой их жизни, их интересов, их дел, и всем в учительской приходилось мучительно выискивать темы для разговора, потому что нельзя же все время говорить о прошлом, а в этой, сегодняшней их жизни пенсионеркам уже не было места. И она, Лидия Карповна, с облегчением вздыхала, когда они уходили, вызволяя их тем самым из мучительной неловкости. Нет, ноги ее не будет в учительской… Но если и зайдет, то только на минутку, не больше, поздоровается, улыбнется и пойдет себе дальше — самостоятельная, вольная женщина…
Вот в таком состоянии пребывала Лидия Карповна в первые дни после ухода на пенсию, когда в ней созрело окончательное решение поехать к младшему своему сыну. Он работал агрономом где-то на Волге. (Он писал, что бригадиром, но она не понимала, как можно бригадиром после института, ведь она сама видела, что в дипломе написано: агроном.) Но удивительно не это. Удивительнее всего то, что младший ее выбрал вдруг сельскохозяйственный институт. У них такого в роду никогда не было. Но сын настоял на своем: взрослый уже человек, в армии отслужил, сам знает, чего он хочет. И уехал в институт, в тот же город, где служил. Наверно, девушка была там, кто знает. А год назад закончил и подался в те же края, в колхоз, куда его пригласил какой-то знаменитый в тамошних местах председатель. Писал он редко и коротко: жив, здоров — и все. Да и другие дети также. Со своими детьми у нее отношения были не то что холодноватые, но такой бурной ласковости, какую она замечала в других семьях, — не было. Все на чужих уходило. Или завоспитывала она их очень.
Сын, уезжая, говорил, что, как только уйдет она на пенсию, он заберет ее к себе, нечего ей здесь делать в одиночестве. Но она сама так не думала, она думала только съездить погостить. Но сейчас, после этих томительных дней, она все больше и больше склонялась к тому, что да, надо ей жить у сына. Сын женится, и будет у нее новая семья, и будут у нее внуки, ее внуки, а не внуки тещ ее сыновей, для которых она всего лишь далекая заезжая бабушка. Да, пора ей становиться настоящей бабушкой.
Но вначале она просто съездит, посмотрит, поговорит с начальником сына, чтобы дали им поскорее квартиру, а то сам он, небось, и рта не раскроет.
До большого города на Волге, где ей надо было пересаживаться на теплоход, она добралась спокойно. Как только поезд перевалил Урал, сибирская сухая жара сменилась легкой прохладой: поезд шел то сквозь яркое и теплое солнце, то сквозь проливной летний дождь. Потом она пересела на «метеор»: речной вокзал благо оказался неподалеку от железнодорожного, и с немым восхищением, не отрываясь, смотрела на огромную гладь реки, на далекие берега. Здесь такая же ширь, как и на сибирских реках, но если сибирские реки очень уж суровые, то Волга показалась ей ласковой, домашней.
Выйдя на корму, она долго смотрела на клокочущий след, оставляемый в воде «метеором», и вдруг увидела там, на волне, в пене и брызгах — радугу. Радуга сияла на волне, струилась, бежала за корабликом, и она подумала, что это доброе предзнаменование, но тут же осудила себя за такой предрассудок.
И вот уже четвертый день она живет у сына, в маленькой комнате на первом этаже колхозной конторы. Здесь три комнаты для приезжих, вход отдельный, боковой, и одну из этих комнат дали ее сыну, пока семьей не обзаведется. Она живет здесь какой-то странной для себя жизнью, главное в которой — открытие, узнавание сына, такого нового для нее человека.
Он вставал в шесть часов, кипятил чай, брал заготовленный с вечера сверток с холодными котлетами, укладывал его в планшетку — откуда у него военная планшетка? — и уходил. Приезжал поздно вечером, вместе со всеми, раскаленный, горячий, от него пахло сухой травой, хватал полотенце, бежал в душевую, и потом они долго пили чай у раскрытого окна. В один из таких вечеров, кажется, на второй день, сына вызвал на улицу какой-то быстроглазый мужчина, намного старше его, и они о чем-то долго говорили. Она не разобрала о чем, но хорошо уловила тон, каким разговаривал ее сын. Холодный, сухой. И последние его слова: «Смотри, Матвеич, допрыгаешься ты у меня».
— Миша, — сказала она, едва он вошел в комнату. — Как ты с человеком разговаривал? Он же вдвое старше тебя. Я ведь все время говорила вам, что даже у слова «нет» больше двадцати оттенков, и одно и то же можно сказать по-разному. И отказать, настоять на своем, и в то же время не обидеть человека. Понимаешь ты это?