Лидия Карповна, очень обрадовавшись, что она так удачно все это придумала, принялась живо расспрашивать Дусю, где эти парники и много ли их в колхозе, и что еще там растет, — но Дуся вдруг заерзала на скамейке, пробормотала что-то про оставленное на плите молоко, которое, конечно, убежало, и чаду полон дом — попрощалась быстренько: «До утречка», — и засеменила проворно за угол. Ушла как раз тогда, когда она так необходима. Лидии Карповые, конечно, было невдомек, что и Дусе хотелось остаться, поговорить, но еще больше хотелось ей пойти и немедленно всем сообщить о решении Лидии Карповны, и желание это было так велико, что она вынуждена была прервать беседу с гостьей, поступив очень невежливо, и что Дуся сейчас корит себя за это, но тем не менее спешит, не сбавляя шагу, к ближайшему дому, к дому Лизаветы Макаровны.
Выйдя на пенсию, Лидия Карповна заскучала.
Если б это была только скука, состояние, которого она никогда не понимала: разве может живой человек скучать? Пусть это лучше была бы скука…
Но это была не скука — это было никогда ранее не испытанное ею, а потому особенно тягостное, обидное сознание собственной ненужности, вычеркнутости из жизни.
Она даже квартиру не могла убирать: так, слегка прибирала, лишь бы совсем уж не запустить. И тихо удивлялась себе, своему невиданному доселе равнодушию к порядку. Потом поняла, что ее давит время: слишком много времени отпущено ей на это нехитрое дело. Так много времени, что и делать ничего не хочется, руки опускаются.
И еще она поняла в эти дни, что все ее общественные дела, между которыми она разрывалась: и домовой комитет по благоустройству, и совет детского клуба при жэке, и детская комната милиции, и многое другое, на что уходило раньше все ее свободное время — все это было не более как довесок, дополнение к главному делу, а теперь невозможно ими, этими делами, заполнить, занять жизнь, хотя бы один день ее, когда нет, нет главного. Быть может, другие пенсионеры и заполняют, а она — нет, не может.
В последние годы в школе, после того как все ее ровесницы и те, кто старше, ушли на пенсию, она не то чтобы осталась в одиночестве, но просто… многого не понимала. Не понимала молодых своих коллег, смешливых красивых девчушек, для которых первоклашки были либо игрушками, которых можно с визгом тормошить и тискать, либо грязнулями и привередами, неприязнь к которым с трудом скрывалась. Но еще больше не понимала она другого: на работе они, как и все, говорят о работе, вперемежку с кройкой, шитьем и покупками, разумеется, но как только закончился день, минутка в минутку — все, собрались и полетели. И лица у них другие становятся, как будто здесь, на работе — один человек, а после работы — совсем другой. Все просто, пыталась объяснить себе это Лидия Карповна, это мы другими были, мы другой жизни, кроме работы, и не знали вовсе, мы и дома в красных косынках ходили, да других и не было.
И еще не понимала она их стремления непременно поступить в институт и преподавать в старших классах, то есть стать предметниками. А предметник, полагала Лидия Карповна, — это все равно что почасовик в институте: отчитал свой предмет и после хоть трава не расти. А может, потому и стремятся, что так легче — отчитал и ушел. Но ведь и самолюбие у человека должно быть, ведь есть в этом ущербность, обидность какая-то: в том, что пришел ты, отчитал, ушел — и все, забыли тебя тут же, с глаз долой, из сердца вон. Неужели не хочется остаться, быть для кого-то не на один только час. А ведь только в начальных классах ты для ребенка — все. Уходят, конечно, но не забывают ведь, многие не забывают, пусть приходит один из ста, но остальные-то помнят, потому что ты — первая.
Но сейчас Лидия Карповна забыла про все эти так ей не нравившиеся черточки характера своих молодых коллег. Ей казалось, что все это она надумала, зловредная и ворчливая старуха, которая смотрит на молодых так, словно сама никогда не была молодой. Ей и вправду иногда казалось, что она никогда и не была молодой, а если и была, то так давно, что уже и не помнит. В какой-то другой, нереальной жизни, когда еще был жив ее муж, а в этой, в реальной жизни, которую она знает и помнит до мельчайших подробностей, в этой жизни она всегда была такой — грузной седой женщиной с гладким узлом волос, заколотым старым черепаховым гребнем. Иногда Лидия Карповна думала, что, возможно, она поторопилась: еще год-два она смогла бы поработать, выдержала бы. Но вечерами, укладываясь спать, видела жесткие фиолетовые узлы вен, чувствовала такую знакомую все эти годы тупую ломоту в ногах, отдающуюся в затылке, и убеждалась, что нет, больше она не смогла бы.