По домам и окопам, по блиндажам лагеря для военнопленных, устроенного на подступах к Гумраку, по баракам и палаткам разбитого в балке лазарета – пастор Петерс блуждал повсюду как собственная тень. Время от времени попадались те, кто открывал ему душу с безотлагательной готовностью, кто цеплялся за убогие слова, исполненный веры и надежды. Ох уж эта надежда: сначала они – какая нелепость – уповали на чудо посюстороннее, земное, которое Гитлер им так и не явил, а теперь думают: настала очередь Бога. Петерс был уже слишком слаб, чтобы противостоять святотатству. Он сулил чудо и почти не ужасался тому, что делает. Он лгал как врач, обещающий исцеление безнадежному больному. Петерс наставлял, Петерс молился, Петерс крестил. Да, и крестил! Был один раненый с прострелом в пояснице, который никак не проходил. И этот раненый пожелал креститься. А еще просил, чтобы не говорили отцу, иначе осерчает. Крещение провели по полному обряду, с подсвечниками и крестильной свечой, но в душе у Петерса осталось темно. Кого-то церемония растрогала, кого-то смутила, кто-то самозабвенно наблюдал за происходящим. Через несколько дней пастор нашел своего крестника мертвым в какой-то дыре (дом, где тот лежал, ночью развалился). В головах паренька еще стоял огарок свечи.
В то время как здоровые – их оставалась ничтожная горстка – старались держаться вместе, сообщая в страшные ночные часы друг другу силы – через байки, песни или разные сальности, за которыми стоял смертельный страх, пастор Петерс все чаще уединялся в своем блиндаже, накрытом рельсами, куда не проникал даже лучик света и который качало, как лодку в море, когда на землю градом сыпались бомбы. Здесь, в полузабытьи и бездействии, он коротал время, не обращая внимания на постоянно сменявшихся гостей. Они осторожно спускались по глиняным ступеням, попривыкнув к темноте, находили себе уголок, а через несколько часов снова поднимались и шли дальше, вконец изможденные оставались лежать или же умирали. И Петерса неминуемо постигла бы та же участь – сгнить заживо или погибнуть от голода, если бы не унтер-офицер Брецель.
Унтер-офицер Брецель – еще одна удивительная история. В первый день после прибытия в Гумрак пастор Петерс, набравшись смелости, залез по хлюпкой, свободно висящей в воздухе лестнице на чердак станции. Прошел по темному коридору, заваленному топорами и отрубленными лошадиными ногами, и оказался в маленькой и до чрезвычайности чистой мансарде. Из-за стола, усеянного бумагой и фотографиями, навстречу ему поднялся сморщенный человечек с помятым лицом и копной волнистых волос и пригласил гостя присесть – жест, который он при этом произвел, явил конфузливую смесь из солдатской выправки и светской галантности. Человечек представился – унтер-офицер Брецель, в мирное время поэт, а нынче надзиратель за маленьким отрядом русских военнопленных, который занимался восстановительными работами и доставкой на полевую кухню падших лошадей. Русские имели возможность разживиться лошадиными ногами – они в основном и составляли их рацион, – время от времени кусочек языка или печенки перепадал и унтер-офицеру. И пока окрест рвались бомбы и мины, он, покачиваясь на головокружительной высоте, писал между делом по поручению штаба историю дивизии – занятие тем более благодарное, что дни дивизии, похоже, были сочтены. Брецель с гордостью показал пастору собранные им материалы и фотографии: учения и смотры на плацу, поясные портреты офицеров в парадной форме, сцены купания на пляже в Бискайском заливе. Не проявляя ни малейшего интереса к тому, что творилось на земле, он попутно обращал в стихи все, что умиляло его лирическую душу: и щекочущий нервы рокот “швейных машинок”, и игру прожекторов на аэродроме, и даже буйство красок на восходе солнца. Унтер-офицер весь светился и пребывал в самом благодушном расположении, так что пастор Петерс при виде такой гротескной идиллии а-ля Шпицвег[50]
на несколько секунд тоже как будто вырвался из летаргии.Через два дня Брецель пожаловал в блиндаж Петерса, салютовав бодрящим “Бог в помощь”, и поведал о своем приключении. Пока он безмятежно спал, запущенный с Волги снаряд влетел прямо в окно его комнатенки, шмыгнул над кроватью, пробил стену и разорвался где-то на улице. “Бог милостивый знак послал, и раб предупреждению внял”, – завершил унтер-офицер свой рассказ. Он наскоро дописал историю дивизии, немного скомкав конец, распустил, недолго думая, пленных, которые остались без еды и работы, и, вдохновленный происшедшим на новые строфы, съехал с квартиры.