— Господин обер-пострат Нейберт.
— Проводите его в гостиную, Христина.
Звонок.
— Господин майор Боннэ прислал сказать, что сегодня он задержится на дежурстве и зайдет завтра.
— Ладно уж! — Отец подталкивал дядю Оскара к дверям. — Не позже чем через час мы вернемся, сначала зайдем к нотариусу, затем сдадим объявление: возможно, что в завещании покойной есть какие-нибудь особые посмертные распоряжения… Кстати… в церковный приход уже заявлено?
Что осталось после бабушки?
— Удовольствие, нечего сказать! — произнесла мама, расстроенно оглядывая беспорядок в комнате, между тем как Христина расставляла по местам стулья. Обер-пострат Нейберт сидел, забытый, в гостиной; чтобы напомнить о себе, он несколько раз громко кашлянул.
— Выйди к нему! — приказала мне мама. — Я себя плохо чувствую.
— Что мне делать с этой вонючкой?
— И не стыдно тебе? Не видишь, что ли, сколько хлопот из-за смерти бабушки?!
XXXVI
— Просто голова кругом идет! — И мама рванула гардины так, что они затрещали. — Куда только эти мужчины запропастились, не понимаю, ведь не могут же они столько времени торчать у нотариуса. Христина, ты отдала в окраску платье?
— Завтра вечером ваша милость получит его.
— Ведь окраска траурных туалетов производится срочно. Не понимаю. О, сколько хлопот!
Не снимая шляп и пальто, вошли отец и дядя Оскар.
— Христина, скорей подавай на стол! Почему вы так задержались у нотариуса? Не понимаю… Что ж это, вы как будто и не собираетесь снимать пальто?
Мама с укоризненным видом накрывала на стол.
— Нам не до еды, нельзя терять ни минуты, — сказал отец и присел в пальто к письменному столу.
— Что такое, ради бога?!
Мама вытолкала меня из комнаты.
Отец швырнул на письменный стол новую шляпу.
— Твоя мать, да, твоя мать соизволила оставить посмертное распоряжение, — отец оттолкнул свою шляпу так, что она откатилась, — чтобы тело ее сожгли, а пепел развеяли по ветру!..
— Не может быть! Ничего не понимаю! — воскликнула мама и, опираясь на тетю Амели, дала отвести себя на диван.
— Прах ты и в прах возвратишься, — пробормотала Христина. — Разве можно, ваша милость, идти против учения церкви?
Мама и тетя Амели дружно всхлипывали на диване.
Отец схватил помятую шляпу и расправил ее.
— Теперь еще вы начните, Христина, и без того ад кромешный.
Я между тем старался припомнить все, что знал о сожжении; во всей Южной Германии существует один-единственный крематорий — в Ульме; сожжение считается «вольнодумством»; кремацию ввели социал-демократы; государство, и в особенности церковь, всячески препятствуют кремации, и только в самых исключительных случаях представителям церкви разрешается участвовать в церемонии сожжения… В древности сожжение считалось благородным и почетным, в средние же века… см. энциклопедию — «Костры».
Придется все менять, — сказал отец, снимая пальто. — Итак, не погребение, а кремация, и не в Мюнхене, а в Ульме. Через нотариуса мы уже связались с кремационным бюро… Вот и новый текст извещения… завтра газета разгласит этот позор на весь мир…
Своей последней волей бабушка как бы объявила себя на стороне таких людей, как Гартингеры. И вот, задним числом, я стал припоминать некоторые бабушкины замечания, в которых видел теперь доказательство ее сочувствия крамольным идеям.
Не кто иной, как бабушка, в ту новогоднюю ночь, в канун рождения двадцатого века, заговорила о новой жизни. Когда она распекала меня за дружбу с Гартингером, она твердила:
Скончавшись, она поведала мне свои истинные мысли.
Среди бабушкиных рассказов, которые я перебирал в памяти, открывая теперь в них совершенно новый смысл, я припомнил и следующий.
Дедушка, чей портрет висел над комодом, совсем еще молодым человеком отправился в Италию в надежде стать художником. Он хотел изображать прекрасное. Он искал прекрасное. Он находил его в творениях старых мастеров, он находил прекрасное в природе. В строгом единстве планировки грандиозных соборов и многосложности их форм, в рядах стройных колонн и скрещении сводов, в вольной развернутости пространства чудился ему прообраз нового мира, населенного прекрасными скульптурами и картинами, среди которых в грядущий день творения родится совершенный человек и красотой своей жизни затмит красоту искусства. Но чем ревностней молодой художник искал прекрасное, — он и сам стремился стать совершенным человеком, — тем уродливее, конечно, представлялась ему жизнь, которая беспощадно тянула его вниз с высоты его грез о прекрасном и не только искажала прекрасное, но презирала и отрицала его. Для того чтобы в мире восторжествовало прекрасное, молодой художник в прекрасной Италии писал картины, где ничего не было прекрасного, как сказала бабушка, и картины вызывали такое осуждение, что художник пал духом и, затаив горечь, бросил живопись…