— Завидую я тебе, Алексеич, ни семьи, ни детей, ни партийной организации, хочешь гуляй, хочешь в стол пиши, а я у всех, как вошь на аркане, кому только не должен: всем давай, перед всеми отчитывайся, шагу ступить лишнего не могу, сразу за руки хватают: не имеешь права! — Рябое лицо его сводило горечью и досадой. — Как пошла жизнь смолоду через пень-колоду, так и не кончается, из одной петли вылезу, в другую — влезу. Хотел актером стать, война по-своему переиграла. До фронта не доехал, а контузию по дороге отхватил такую, что до сих пор голова по утрам кружится. После войны кто побойчее да посообразительнее учится подались, тогда нашего брата — фронтовика почти без экзаменов брали, а у меня старики на шее, содержать надо, пришлось на работу устраиваться. Определился, как заслуженный горе-воин, завмагом в райцентре и, разумеется, без году неделю не проработал, сгорел, как швед под Полтавой, на первой же недостаче. Получил по тогдашнему уважению к боевым заслугам детский срок — два года, отбывал на Волго-Доне. И снова сиротское счастье: нормальных людей на земляные работы, а Карпова в самоохрану, анкета уж больно подходящая: из беднейших слоев, демобилизованный, классово близкий и прочая и прочая. Служба — не бей лежачего, от нечего делать стал стишки пописывать, даже печатался в лагерной многотиражке. Освободился досрочно, к тому времени старики мои приказали долго жить, казалось бы, никаких больше обязательств, берись за ум, рискни по-настоящему, ведь есть что порассказать людям. Нет, дернула меня нелегкая в Литинститут подать, а когда приняли, понял я, что уже из этой трясины не выберусь. Заарканили меня сразу, с первого курса, видно, опять анкета поспособствовала: сначала в партию, потом в партбюро, и пошло-поехало, чем дальше, тем больше. Ребята пьют, гуляют, пишут, о Пастернаке спорят, а я, как проклятый, над протоколами корплю, резолюции и докладные сочиняю, мероприятия организовываю. Покойный Константин Георгия Паустовский, я у него в семинаре числился, при встречах не раз корил меня: Чего это, Женя, вы все суетитесь, писали бы лучше, жизнь-то уходит”. Я и пытался было, чего-то начал да только до первого телефонного звонка или повестки из партбюро, не для того меня зацепили, чтобы запросто отпустить, таков уж закон этого болота, который называется у нас общественной деятельностью, попробуй теперь, выберись из него! Нарочно после института домой не вернулся, здесь хотел спрятаться, думал, к чужаку не пристанут, оставят в покое, только не тут-то было, не успел я нос показать в Ставрополе, как меня мигом захомутали: и в начальство определили, и женили, и членом крайкома сделали, а теперь, куда ни кинь, всюду — клин, деваться некуда, тяни свою лямку, Карпов. — Вышагивая мимо Влада, он уважительно покосился в сторону лежавшей перед ним рукописи. — Вон уже сколько накатал и, надо думать, не прикидывал — пойдет или не пойдет, для себя, для души выкладывался, а Карпову, кровь из носа, к осени приказано книжку о передовиках производства сдать, в гробу бы я этих передовиков видел, в белых тапочках! — У него даже голос пресекся от возбуждения. — Эх, мне бы твою вольную волюшку, я, может быть, тоже бы не сплоховал. Хотя, — поник он снова, — правду говорят, что херовому танцору яйца мешают. — И тут же шагнул за порог. — Ладно, пойду, бывай здоров, Алексеич!..
Он уходил, оставляя Влада раздумывать над услышанным. Но прерванная работа не уделяла ему времени для этих раздумий, и, едва за гостем захлопывалась дверь, он вновь погружался в звучный омут, призванный его памятью к яви и движению.
Временами он уставал, глох, терял нить повествования, слова делались полыми и неподатливыми, голова наливалась ломотой и свинцом, глаза начинали тяжелеть и слезиться. Тогда его тянуло вон из дому, в запустелую тишину лощины.
Тесно обступившие поселок вершины, громоздясь друг на друга, карабкались вверх, чтобы в головокружительной синеве холодного неба воздеть на себя ослепительно блистающие под солнцем снеговые шапки. Лес, оттесненный когда-то людьми к горным подножьям, вновь смыкался вокруг заброшенного жилья в неистребимой тяге восстановить здесь свое, попранное человеком естество и господство: сквозь поваленные изгороди, щели гниющих построек, паутину троп и тропинок, наперекор тщете дела рук человеческих, лезла, ползла, прорывалась стихия дикого разнотравья, колючей поросли и хвойного молодняка.
Влад часами бродил по поселку, заглядывал в утлые закутки и сараюшки, бесцельно слонялся из одного растерзанного помещения в другое, напрягаясь хотя бы мысленно вообразить себе быт, круживший в прошлом под этими крышами, но целое ускользало от него, не обозначив свое присутствие здесь ни одной приметой или деталью. Пахло древесной трухой, засохшим пометом, затхлой пылью ветоши, гнилью, плесенью, ржавчиной. Казалось, что та жизнь, которая однажды пыталась зацепиться тут, была скорее чьей-то временной блажью, капризом больной воли, чем всамделишной оседлостью людской плоти. Все проходит.