Изредка он спускался к шоссе, где в придорожных халупах-развалюхах ютились нахлынувшие сюда из краевого центра, подальше от глаз начальства и семейного надзора, художники. Работали они мало и кое-как, чтобы только поддержать репутацию у местных властей, остальное же время пили по-черному, ругались, дрались, мирились, плакали, выли, матерились то от злобы, то от восторга и снова дрались, и снова мирились.
Заходить к ним Влада не тянуло, знал, что ничем другим, кроме пьянки с последующим мордобоем, такой визит кончиться для него не мог, но постоять, послушать в стороне загульную болтовню случая не упускал: все, каждая мелочь, любое, ненароком оброненное слово были сейчас способны оживить, озвучить неожиданно оглохшую в нем карнавальную ворожбу…
— …Вызывают, это, меня к самому на ковер, — доносилось до него с другой стороны дороги, — смотрю, ничего, вроде в духе: „Есть, — говорит, — Хворостюк, для тебя партийное задание написать портрет знатной доярки, Героя социалистического труда, депутата Верховного совета Ганичевой Дарьи Тихоновны, понятно?” — „Не извольте беспокоиться, — говорю, — Иван Палыч, оформим в лучшем виде, хоть в масле, хоть в мраморе, доверие партии для меня — закон”. Привезли мне эту самую доярку в мастерскую, смотрю, ничего бабцо, годится, можно на дурака напялить, только дрожь берет, а ну крик подымет, еще и настучит потом? Хана мне тогда полная, Иван Палыч, сами знаете, шуток не любит. Решил я ее на понт взять. „Понимаете, — говорю, — товарищ Ганичева, чтобы по-настоящему вжиться в образ, мне необходимо изучить анатомию вашего тела, динамику ваших движений, может, конечно, это вам в диковинку, но таковы, увы, законы нашего искусства”. Думал, кочевряжиться начнет, хоть для виду, ничего подобного, раздевается, как миленькая, безо всяких разговоров, только шмотье летит. Дальше — больше, подхожу, осматриваю, вроде бы изучаю по законам искусства, ничего, сопит только. „Теперь, — говорю, — попробую исследовать вас на осязание, это, — говорю, — помогает конкретному восприятию натуры”. Не успел дотронуться, как ее чуть не падучая заколотила, вся красными пятнами пошла. В общем, братцы, показала она мне высший класс верховой езды! Какой уж там портрет, какое искусство, день и ночь пахал, только и успевал что похмеляться. На третий день до точки дошел, ноги-руки дрожат, а в глазах круги зеленые. Пришлось подмогу звать, гоняли мы ее еще с неделю в четыре смычка, хоть бы что лахудре, сопит да посмеивается. Допились до того, что звезду ее золотую толкать пошли. Сунулся я к одному знакомому барыге, тот даже разговаривать не стал. „Иди, — говорит, — в утильсырье, там такое золото по девять копеек пуд идет, железяк этих, под рыжье крашенное, на Монетном дворе тысячами гонят, дураков тешить, лишь бы вкалывали. Хочешь, — говорит, — возьму за бутылку для коллекции?” Так и пошла эта звезда за бутылку Кубанской по два пятьдесят две. Пропились и вымотались мы тогда, братцы, до последнего предела, а ей хоть бы что, живет и уходить не собирается. Пришлось нам всем рвать от нее когти, за городом отсиживаться, оставили курву в мастерской, она еще там с неделю ошивалась, все, видно, ждала, что вернемся, потом смылась-таки к себе в колхоз коров додаивать на благо народа. Портрет я уж после, по фотокарточке дописал, Иван Палыч сам принимал, доволен остался, приказал гонорару из крайкомовских доплатить…
„Так и гнием заживо, — вдруг пришло ему в голову на обратном пути, — вроде развалюх этих, куда только от всего этого деваться! ”
Как-то, в одну из таких вынужденных прогулок, Влад почти лицом к лицу столкнулся в темноте с Иваном Петровичем, карповским тестем, который, вопреки обыкновению, не прошел, нехотя поздоровавшись, мимо, а придержал шаг:
— Наше вам, Владислав Алексеич, не спится, что ли?
— Гуляю, Иван Петрович, — состорожничал Влад, чтобы не попасть впросак, — вечером легче дышится.
— Могу компанию составить. — Долгая тень его, пристраиваясь к Владу, медленно заколыхалась. — Не помешаю?
Некоторое время они шли молча, шлепая по теплой пыли и приноравливаясь друг к другу. Старик сопел где-то у него над ухом, то и дело досадливо покрякивал, остервенело сплевывая себе под ноги и наконец не выдержал, заговорил: