В голубом домике невдалеке от платформы Солнечное не оказалось никого, по всему было видно, что Даниил Андреевич сюда не приезжал. Петр поспрашивал у соседей, его предположения подтвердились, и он медленно пошел к морю, взглянуть хотя бы краешком глаза на красоту и простор. «Это, может быть, даже к лучшему, что нет профессора, — подумал Петр, шагая по Приморскому шоссе. — Старик никогда не был женат, и, каким был он ни был умным, ему не понять, что происходит между мужем и женой, когда родится ребенок и все дается с трудом, а общие советы, наставления известны каждому, но они неосуществимы, и лишь в себе самом надо искать силы… А если расскажу про Ольгу — тоже не поймет, еще растревожится. В этих вопросах он всегда и безоговорочно на стороне Анюты… „Прав ты, не прав, не в том дело, — она беззащитна перед тобой…“».
С этим Петр был согласен, а вот насчет знания семейных, повседневных отношений теперь явно оказался старше, умудреннее своего наставника.
Когда-то Петр почти каждый день приезжал сюда, в Солнечное, побродить по песочку, поговорить, подумать; а потом, после женитьбы — все реже, реже были встречи. В последний раз Петр увидел издалека худенькую, какую-то юношески легкую фигуру Даниила Андреевича на границе желтого песчаного берега и свинцовой воды. Широкий простор окружал старика, он медленно шагал, помахивая палкой. Он был один, совсем один в тишине, под мягкими лучами солнца. Об этом одиночестве Петр подумал тогда с болью: «Если бы все было хорошо, они вместе с женой дышали бы, вспоминали и шли бы рука об руку… но никогда теперь этого не будет. В старости одиночество особенно печально». Петр побежал тогда навстречу. Даниил Андреевич обрадовался, обнял, расцеловал Петра и, как никогда раньше, стал говорить о своей любви к нему. О том, что не верит в родство крови, а верит в родство духовное, необычайно дорогое ему. Он с грустью признался тогда, что все чаще чувствует, ка к не хватает ему Петра. Впервые стал обращаться к нему на ты. «Я не обижаюсь, понимаю, ты не можешь со мной встречаться слишком часто: дела, заботы, семья. Ты теперь не имеешь права принадлежать Себе полностью…»
Тогда он рассказал о своей невесте, которая умерла накануне свадьбы. Она была некрасивой, но обаятельной, жертвенно-щедрой, и счастье с ней могло бы быть настоящим. И так он любил ее, так верил в это счастье только с ней, с одной из всех женщин на свете, что потом никто уже не смог заменить ее. «Понимаю, — говорил профессор, медленно шагая по песку и тяжело дыша, — много есть замечательных женщин, я их встречал и готов был довериться, убеждал себя, что нельзя, не по-людски и жить без домашнего уюта, без женской ласки, без детей — холодно, эгоистично. Но вышло, что я безнадежный однолюб. Первая встреча навсегда поразила меня. И теперь уж порой говорю себе, что, быть может, я правильно поступил, оставшись одиноким: первая любовь — самое святое, самое целомудренное, и никогда уже, ни с какой другой женщиной не достичь мне было бы такого счастья… Ты понимаешь меня? Чувствуешь? У тебя тоже так?»
И, не дожидаясь ответа, продолжал:
«Некоторые думают, что я, как одержимый фанатик, посвятил всего себя науке. Что и говорить, я ей многое отдал. А в сущности, не люблю фанатизм ни в чем. В этом что-то есть узколобое, бессердечное, страшное. Просто не дано мне было прожить полно мою мужскую жизнь. И если бы не умерла Таня, все, наверно, повернулось бы по-другому. Я жизнь люблю — саму жизнь. Мне радостно видеть вот эту воду с камнями и чайками, шагать по этому податливому песку, и стройные сосны я люблю, и смех детишек. Счастье, когда человек полно и глубоко живет. Великие счастливцы, такие, как Лев Толстой, как Гете или Пушкин, и сами все познали полно, и после себя оставили глубокий след — подвиг своей жизни, нравственный пример…»
Петр шагал по шоссе, и ему казалось, что профессор и сейчас идет рядом. Прошли все обиды, Петр уже ни в чем не винил Анюту, а считал во всем виноватым лишь, себя самого.
Под ногами заблестел маслянистый асфальт, и вдруг — скрип тормозов, скрежет, и грузовая машина, крытый фургон, с разбегу поползла боком и остановилась в нескольких сантиметрах от Петра. Это было так неожиданно, что он даже не испугался.
Распахнулась дверца кабины, высунулось очень знакомое Петру лицо — широкое, бледное, со встрепанным чубом над крутым лбом. Сначала шофер стал ругаться, орать сипло и разухабисто, но вдруг осекся, соскочил с подножки:
— Вот это встреча! Чуть было друга не задавил! — Саня Сидоров, приятель по заводской бригаде сборщиков, предстал собственной персоной. — Это надо распить, — замотал он кудлатой головой и растопырил руки. — Это просто так не бывает. Ведь задавил бы! Ей-богу, задавил бы! Ты пер под самые колеса… А ну, полезай в кабину, разберемся! — И, обняв Петра, подтолкнул его на мягкое сиденье, к рычагам и приборам, к давно забытому, а теперь такому приятному запаху бензина.