В методологическом отношении мы следуем за исследователями, показывающими, что цензура может оказывать прямое и значительное влияние на литературную форму. По преимуществу в их работах речь идет, правда, о последствиях уклонения от цензуры, в первую очередь о так называемом эзоповом языке. Часто описания эзопова языка представляют собою своего рода гимн ловкости писателей, которым удается за счет творческого дара преодолеть цензурное давление[340]
. Однако в последние годы, на волне общего пересмотра представлений о культурных функциях цензуры (см. Введение), начали выходить исследования, показывающие, что влияние цензуры на литературу было значительно глубже. Уильям Олмстед показал, что внимание цензоров к вопросам морали и к разнообразным двусмысленностям было тесно связано с развитием ранних модернистских литературных техник[341]. В частности, исследователь рассматривает специфический голос нарратора в «Госпоже Бовари» Флобера, избегающего прямого выражения оценочной позиции и использующего точки зрения персонажей, и лирического субъекта Бодлера, с характерными для него имперсональностью и вниманием к голосам других героев. Такой подход, конечно, во многом выражает намного более пессимистический взгляд на отношения литературы и цензуры, чем традиционный: даже фундаментальные и исключительные достижения наиболее знаменитых писателей оказываются связаны с давлением цензоров. Вместе с тем такой анализ, как кажется, может оказаться полезен и для понимания «Обрыва», на автора которого во многом повлиял опыт службы в цензуре.Гончаров, как известно, считал «Госпожу Бовари» результатом изощренного заговора, организованного Тургеневым. Тургенев якобы передал Флоберу планы еще не завершенного «Обрыва», чтобы тот написал роман, прославился, а тем скрыл от читателей оригинальность замысла самого Гончарова, в свою очередь, присвоенного Тургеневым:
Случайно таких сходств не бывает: кто-нибудь да взял у другого. Тургенев хитро рассчитал и видел всю перспективу: он знал, что я юридически уличить его не могу, и потому распорядился смело. Я не ведал о существовании «M-me Bovary» до 1868 или 1869 года, когда печатался «Обрыв»: да едва ли кто-нибудь у нас прежде заметил этот франц<узский> роман — и только когда появился «Обрыв», какая-то невидимая рука подсунула к этому времени русской публике и «M-me Bovary»[342]
.Не обсуждая эту фантастическую гипотезу, стоит обратить внимание на вполне реальные параллели между двумя романами. Т. В. Мельник отметила, что «Обрыв» напоминает романы французского писателя темой непредсказуемости и хаотичности человеческой судьбы и анализом причудливых перипетий страсти[343]
. Как кажется, еще более значимое сходство лежит на нарративном уровне: так, по мнению Питера Брукса, высказанному на материале «Воспитания чувств», у Флобера акцент также переносится с истории на процесс ее рассказывания, с личности героя на отдельные страсти и желания, с отдельных точек зрения на единое повествование, где неразделимы позиции героев и нарратора[344]. Эта характеристика, как кажется, в целом близка к тем особенностям повествования в последнем романе Гончарова, о которых речь шла выше. Как мы уже отмечали, своеобразный имперсональный стиль повествования у Флобера исследователи связывают с характерной позицией писателя, становящегося объектом внимания цензуры и стремящегося избежать ответственности (напомним, в случае «Госпожи Бовари» Флоберу буквально пришлось оправдываться в ходе судебного разбирательства относительно «непристойности» книги)[345]. Гончаров, конечно, вряд ли мог опасаться вмешательства бывших коллег: его роман был политически вполне благонамерен, а вопросы морали цензоров в это время волновали мало (см. главу 2 части 2). Тем не менее можно, как кажется, связать поэтику «Обрыва» с историей столкновений между Гончаровым-цензором и радикалами.