Создавая свой роман, Гончаров должен был полемизировать с радикально настроенными литераторами 1860‐х годов и делать это в максимально корректной форме. Эти требования были связаны и с эстетическими его принципами, и с опытом службы в цензуре. В статье «Лучше поздно, чем никогда» он писал: «Прибавь я к этому авторское негодование, тогда был бы тип не Волохова, а изображение моего личного чувства, и все пропало бы. Sine ira — закон объективного творчества»[346]
. Гончаров едва ли мог, как утверждал Щедрин, прямо выражать свою позицию: это была бы именно пропаганда в стиле генерала Столыпина, которую писатель не одобрял. «Изображение личного чувства» было также противопоказано Гончарову как бывшему цензору. Серьезной проблемой в этой связи становились ситуации, когда Гончаров как литератор пытался полемизировать с авторами, которых должен был запрещать как цензор: очевидно, нельзя счесть нормальной публичной дискуссией полемику, один из участников которой имеет право запретить другому высказываться (показательна гончаровская дискуссия с «Народной летописью», описанная в предыдущей главе). Другой проблемой стал опыт службы в цензуре, прямая критика из уст сотрудника которой, пусть даже бывшего, едва ли оказалась бы убедительной. В 1870‐е годы, сравнительно скоро после завершения «Обрыва», Гончаров писал, явно испытывая неловкость за свою служебную деятельность: «…служил — по необходимости (да еще потом ценсором, Господи прости!)…»[347] Таким образом, эстетика Гончарова и необходимость служить в цензуре определили парадоксальный характер полемики, которая от него требовалась.В наибольшей степени характерная гончаровская поэтика, основанная на отказе от прямых высказываний и оценок, проявляется в тех областях, которыми цензору приходилось заниматься наиболее часто, — в отношении к интимной жизни и к «нигилизму». Первая из этих тем послужила, как известно, причиной для судебного преследования романа Флобера (впрочем, автор «Обрыва» об этом мог и не знать); вторая оказалась источником постоянных проблем в цензорской деятельности самого Гончарова. Исследователи редко обращают внимание на огромную роль эротических образов и сцен в прозе Гончарова. Анекдотический пример нежелания думать о такого рода сценах представляет работа В. И. Мельника, посвященная позднему рассказу «Уха»[348]
. В этом произведении описана поездка за город на рыбалку, где три женщины по очереди заходят в шалаш к пономарю Ереме, откуда появляются «запыхавшись» и «в возбужденном состоянии». Описание того, что именно происходило в шалаше, у Гончарова отсутствует. Мельник утверждает, что пономарь, будучи хотя бы косвенно связан с православной церковью, словом веры обличает грехи всех трех героинь, чем и приводит их в возвышенное состояние. Как мы покажем далее, для автора «Обрыва» эротическое оказалось серьезной проблемой.Российская цензура середины XIX века пристально следила за «пристойным» и «непристойным». В частности, известный поэт и сотрудник Комитета цензуры иностранной А. Н. Майков запретил ввоз через границу французских изданий все той же «Госпожи Бовари», недовольный слишком откровенным изображением страстей[349]
. Гончаров также неоднократно обращался к подобным критериям, однако почти всегда по отношению к драматургии, которая вообще тревожила цензуру намного больше (подробнее см. главу 2 части 2). Если ограничиться печатными изданиями, рассчитанными на менее демократическую публику, способную, как предполагали многие цензоры, корректно понять специфику текста, то отзывы Гончарова о «непристойностях» становятся редки и скорее будут клониться к одобрению.Судя по всему, Гончаров был склонен оправдывать эротические намеки в литературных произведениях либо эстетическим совершенством, либо политической целью — борьбой против «нигилизма». По поводу приписывавшегося Пушкину стихотворения «Вишня» цензор ссылался на художественные достоинства произведения: «В стихотворении „Вишня“ <…> в описании „раздавленной вишни“, можно подозревать намек на другое, но намек этот прикрыт свойственною Пушкину грациею и не оскорбляет приличия» (
Противного цензурным правилам нет ничего, кроме разве одного или двух мест, где очень явно намекается, что живущая в ассоциации девица Варя есть общая собственность. Но эти места можно смягчить или вовсе выпустить; впрочем, так как эти намеки выражены прилично, то для полноты очерка я полагал бы возможным оставить и их, как они есть (