В Англии тон задают два-три театральных критика. Это наиболее компетентные и знающие критики, к ним прислушиваются любители театра и интеллектуалы. Для публики они — проводники в мире театра, хотя и стоят выше ее. Один из них—художник и литератор по образованию. Он обладает литературным чутьем, что в наши дни — редчайший дар, он свободен, открыт, готов признавать множественность тенденций. Другой критик — молодой щеголь, забавляющийся с марксизмом, по образованию скорее философ, выпускник Оксфорда, неравнодушный к идеологии и к модным течениям в мире интеллектуалов. И тот и другой делают мне честь, обращая внимание в Лондоне на мой театр и рассказывая о нем, начиная с первых постановок на английском языке моих первых пьес—к примеру, «Стульев».
Спустя некоторое время после появления весьма хвалебной статьи более молодого критика об этой пьесе я встретил его у друзей. Я поблагодарил его, после чего завязался разговор, в процессе которого он заявил, что я мог бы, если бы захотел, стать самым крупным драматургом сегодняшнего театра. «Мне не надо ничего другого!—пылко заверил я его.— Быстрее диктуйте рецепт!»
— Нет ничего проще,— отвечал он,— от вас ждут определенного воззвания. Пока в ваших пьесах этого желанного воззвания не содержится. Станьте брехтианцем и марксистом!
Я ответил, что такое воззвание уже было до меня, оно известно, одни принимают его, другие отвергают. Вопрос поставлен, и, если бы я нашел нужным, мне бы осталось просто повторить его, не внося ничего нового, так что это не сделало бы меня, как он говорит, «самым крупным драматургом сегодняшнего театра».
Критика эти слова здорово рассердили, и он не стал этого скрывать. После повторной постановки тех же самых «Стульев» спустя несколько месяцев он разразился пространной статьей, в которой с жаром доказывал, что его первые восторги были ошибкой и что, посмотрев пьесу во второй раз, он понял, что в ней нет ничего особенного. Примерно то же самое произошло и в Париже с молодым критиком, выделявшимся скорее не ученостью, а догматизмом. Этот молодой критик спросил меня, согласен ли я с тем, что он написал по поводу некоторых моих ранних пьес, которые он воспринял как критику мелкой буржуазии. Я ответил, что могу согласиться лишь с частью его утверждений. Может быть, в моих пьесах и впрямь присутствовала критика мелкой буржуазии, но мелкая буржуазия в моем понимании—это не класс, связанный с тем или иным типом общества, ибо мелкий буржуа для меня существо, водящееся в любом обществе, революционном или реакционном; по мне, мелкий буржуа—это человек, замороченный лозунгами, не умеющий мыслить самостоятельно, а повторяющий готовые, то есть мертвые, истины, навязываемые другими. Короче говоря, мелкий буржуа—это ведомый человек. По- моему, тот молодой критик, даже будучи противником буржуазности, вполне мог быть мелким буржуа. Прошло совсем немного времени, и статьи того же критика о тех же пьесах стали неблагожелательными, а ведь я не изменил в текстах ни единой строчки. Я просто-напросто не захотел безоговорочно согласиться с его интерпретацией; я отказался стать партнером в его игре. Тот же самый критик опубликовал в крупном еженедельнике большую статью о моем театре и о театре одного моего коллеги по перу, проиллюстрировав ее фотографиями нас обоих в самом центре страницы. Все, что написали эти два драматурга на сегодняшний день, провозглашал критик, хорошо и полезно; они «разрушил» определенный язык—теперь им надлежит перейти к созиданию; они критиковали и отрицали— теперь пришла пора утверждения. Утверждения чего? Того, естественно, чего хотелось ученому критику. Я не последовал маршрутом, который он для меня наметил. Второй же драматург поступил иначе. На избранном пути, усыпанном розами, его ждали все мыслимые похвалы; я же был отлучен от церкви, и на мою голову обрушились молнии, низвергаемые критиком и его друзьями, ибо для них приемлем лишь один вид театра, сосуществование же—неведомое им слово.
Будь я похитрее, я бы мог, согласившись хотя бы на словах с его интерпретацией моих пьес, спасти их в его глазах. Некоторые авторы любят, чтобы их возносили буквально все, пусть даже по недоразумению. Моя не- дипломатичность привела к тому, что первые пьесы вызвали у некоторых умудренных критиков настороженность. Но ведь колебания возникли у них уже задним числом! Это не только порождает большие сомнения в объективности этих критиков, но — что и есть главное—ставит под вопрос правомерность любой критики, способной почти одновременно утверждать об одном и том же произведении противоположные вещи.