— Верно. Можете читать дальше — ни одного русского не было на этом «международном» конгрессе, а ведь власовцы выпускали свою газетенку, почище болгар и хорватов антисоветчину печатали, кровавую, сказал бы я, антисоветчину. Почему же их в сорок третьем не пустили в Прагу? Почему, словно бродячих собак, оттолкнули сапогом?! Почему?
— Не знаю.
— Потому что еще не закончилась Курская битва. Потому что гитлеровцы еще сидели в Смоленске и Орле — триста километров до Москвы, третий год войны; потому, что они держали Харьков и Севастополь; Ленинград был в блокаде. Они поэтому могли еще стоять на своей извечной позиции яростного антирусизма — вот, по-моему, в чем дело. И лишь осенью сорок четвертого, когда мы вышли к Висле, они собрали в Праге «русских»... Фу... Устал... Симочка, майор, идите-ка вон, а?! — он осторожно посмеялся своей добродушной грубости, заколыхался на подушках, потом зашелся кашлем. Серафима Николаевна бросилась к нему, протянула респиратор с кислородом, подняла голову — каким-то особым, лебединым, нежным, но в то же время сильным движением. Он откашлялся, лицо, однако, стало синеватым, отечным.
Положив ладонь на руку Тадавы, он медленно, очень трудно заговорил: