Вымытая дождями и снегами турецкая черепица блестела, как чешуя. Отовсюду струилась тишина, застывая в густой тени каменных оград, галерей, деревьев. Не было ни одного предмета, даже самого маленького, который не держал бы при себе своего двойника, темного и плоского, покорного и неотлучного, рожденного слабым лунным светом. В этих неподвижных косых силуэтах угадывалось нечто совсем иное, ощущалась двойственность вещей, их тайная жизнь, от которой днем не оставалось и следа.
Христо стоял в сенях, завороженный этой картиной. Дом примостился на бугре, отсюда открывался вид на село и дальше, на долину, где тонул в дымке ивняк над рекой и мерцали огни полустанка. В пору его детства там, на лугах, они пасли лошадей, жгли костры, жарили на углях рыбу, купались среди ночи в теплой речке. Воздух был свежий и вкусный, как охлажденный арбуз, временами налетал дурманящий аромат цветов и трав, лениво плескалась вода у обрывистых берегов. Ребята провожали глазами вечерний поезд на Варну, оглушенные грохотом колес, околдованные стремительно летящими желтыми квадратами окон, в которых мелькали самые счастливые люди на свете. Когда проносился последний вагон, они долго не могли оторвать взгляда от багровых, как плоды боярышника, фонарей, которые внезапно гасли на повороте, задутые невидимыми великанами. И тогда, все еще зачарованные видением, они с грустью покидали свои позиции на насыпи и шли к реке, шлепая босыми ногами по остывающей пыли. Поздно ночью, засыпая под хрипловатый перезвон конских треног, маленький Христо думал о том, что на свете есть ужасно интересные вещи, вроде таких вот поездов, увозящих в неведомые города и страны своих избранников, счастливцев, в число которых ему, наверно, никогда не попасть…
Как был, босиком он вышел на дубовое крыльцо и стал рассматривать сельскую улицу. Длинные стрехи домов в лунной дымке были похожи на дремлющих крестьян в кепках и бараньих шапках и очень напоминали своих хозяев: вот дом соседа Делю — хмуро глядит из-под нахлобученного колпака; напротив — кроткая на вид белостенная хатка Доню; рядом кое-как прилепился к косогору дом Чолаковых. А наш? — спросил он себя и спустился во двор. Широколицый, душа нараспашку — настоящий бай Йордан Караджов. Стоит, заглядевшись на долину, на горные кряжи.
Все детство и юность чаровал его этот вечно манящий горизонт. Вот и сейчас, после стольких лет, снова зовет его — вроде бы такой близкий, а на самом деле далекий и тревожный. Подумать только, что бы с ним теперь было, если бы он не пошел учиться, если бы последовал примеру отца? В лучшем случае выбился бы в бригадиры или в председатели кооператива, а могло и того не выпасть — остался бы простым крестьянином, и была б у него изнуренная, больная жена и быстро повзрослевшие дети, втайне прикидывающие, что́ они получат от продажи отчего дома и добра. Но, видно, не суждено ему было остаться крестьянином — очень везло ему в учении. Ну а как сложилась бы его жизнь, не встреть он в гимназии Мончо и не откажись в тот памятный вечер от кино ради таинственного слова «кружок»? Наверно, и тогда без особых осложнений. Все равно он пошел бы изучать право, старое римское право, покоящееся на житейском опыте — истину в нем изрекает и добродетель, и порок. Стал бы адвокатом, одинаково способным сохранять объективность и увлекаться, свободным и оригинальным, независимым актером в доме Фемиды, этаким Демосфеном, и бегали бы за ним политики и женщины, мошенники и чудаки. Но судьба распорядилась иначе — он опоздал родиться.
Если взглянуть со стороны, то он вроде бы достиг большего — стал мэром, отцом города (при желании мог бы оставаться на этом посту и дальше), теперь заправляет крупным предприятием, у него власть, высокое положение, женщины и даже деньги. Но мало ему этого, не дают ему развернуться, себя показать. Чем больше он этого жаждет, тем крепче его сковывает магическая общая воля, благообразие, стереотипность мыслей и поступков, убивающие в нем все его, караджовское. Чего, в сущности, добивается общество? С одной стороны, оно ратует за то, чтобы все жили в довольстве, а с другой — печется об идейности и морали. Но ведь чем больше достаток, тем меньше волнует человека все остальное. Кто жаждет богатства, тот не нуждается в вере и считает, что единственный порок — бедность.