Читаем Проводник электричества полностью

Протаптывая путь, дорожку, которую мгновенно заметет, мы заглубляемся все дальше в лес, который нас не привечает и не отвергает, порой пробиваемся сквозь гибкие, упругие, железно-твердые, как прутья арматуры, колючие, бодливые кусты, перебираемся через поваленные мертвые стволы и вырываемся из цепких капканов зарослей, запрятанных в снегу… и наконец находим уголок, похожий на естественный шалаш, сплетенный из орешника, ольховника и волчьей ягоды. Тут делаем привал и по-собачьи начинаем расчищать ничтожный пятачок земли от снега; закончив, собираем и обламываем ветки; еще нужна бумага, много, чтобы занявшийся огонь мог развернуться, захватить наломанный и собранный сушняк… и Фальконет, вздохнув разгульно, лезет в портфель из толстой желтой кожи: «Учебники, конечно, рвать не будем, — говорит, — подумаем о новых поколениях, идущих нам на смену, пусть тоже в свою очередь помучаются, поупрощают функции линейные». И красную большую папку достает, с тиснением по картону «Папка для бумаг» и, развязав тесемки жестом владельца всех сокровищ мира, вываливает кипы карандашных рисунков на снег: куст бузины над накренившейся решетчатой кладбищенской оградой и сваленные в кучу, словно садовый инвентарь или обломки порушенного дома, щелястые гнилые деревянные кресты; весенний лес с большими черными проталинами и ледоходом низких облаков, заросший камышами арматуры котлован и толстые решетчатые стрелы исполинских кранов, и великанские отвальные мосты, и трубы черной фабрики на самом горизонте… поверх ложится лаконичный натюрморт — бутылка водки «Водка», ржаная четвертинка и пучеглазая тарань на старой засаленной «Правде».

— Э, э, ты что? Не надо, — говорю: он, Фальконет, и вправду рисует, как никто, не лучше всех, а по-другому, так, что будничное, близкое, простое становится отчаянно далеким, увиденным как будто в первый и последний раз; непоправимо, невозвратно они отодвигаются, скрываются в какой-то мгле беспамятства — безропотно-пустые лица наших старших дворовых корешей, сиротливые ветки убитой грозой осины… — давай-ка лучше матику пожгем, ответы вон в конце учебника.

— Да ну их на хрен! Их у меня хоть жопой ешь, и все при этом не годятся никуда, — и Фальконет сгребает, комкает листы, бумага протестующе шевелится, будто надеясь, силясь распрямиться. — Вот это разве ветки, а? Скажи мне. Попробуй воздух между ветками нарисовать — вот это дело. И вообще сейчас мы будем избавляться от греха.

— Чего? Какого? — Я не понимаю.

— А вот такого. — Фальконет бросает поверх своих котельных и промзон, мостов и виадуков еще одну подспудную убийственную кипу: жемчужно-серые объемы и беспощадно-плавные изгибы бабьей наготы захлестывают мне сетчатку, горло… — А ну-ка вылезайте, сучки! Смотри-ка, как мы выпялились, а? Чего, не видел никогда?

Нет, это все не алебастр, не камень, не мертвая слепая, обгаженная голубями в парках нагота наяд с бессрочной пропиской на Олимпе — все это мягкие, подвижные, мерзлявые тела, налитые от пяток до макушки кровяным огнем, со складками на впалых животах и нежным мышечным рельефом заломленных над головой рук… круглящиеся груди под собственной тяжестью распластывались как бы, по низу животов шла вышивка, переходящая в пугающую тьму… все было чудом достоверности, все — от лица до круглых ноготков на виноградных пальцах ног — было срисовано или угадано с предельной близостью к живой, горячей правде: ушная раковина, вырез спокойно дышащих ноздрей, рисунок рта, разрезы глаз, пугливых или безмятежных, открытых, круглых или азиатских… тут было каждой твари, все народы, и все они будто хотели инстинктивно запахнуться, прикрыться, только было нечем, и в этом было все — в уловленном вот этом стыдливо-прикрывающем движении.

Я дергаюсь вцепиться Пашке в локоть, но поздно, все, оранжевое пламя побежало по грифельным, стремительно смуглеющим от жара щиколоткам, и сквозь трепещущее густо-розовое зарево смотрели на меня их жалобные ланьи глаза; все девки будто танцевали напоследок и, извиваясь, корчась, становились лишь пепельными хлопьями на крепком не-тающем снегу.

— В огонь, в огонь, бесстыжие, — хохочет Фальконет, подбрасывая в пламя все новых, новых баб; веселье его заражает и, главное, становится тепло, подкладываем ветки; занявшись неохотно, они уже трещат, пофыркивают, щелкают, и можно подставлять свои ледышки, и, зачерпнув немного снега, вешать закопченную эмалированную кружку над огнем.

Перейти на страницу:

Похожие книги