Они берут раненых под руки, им помогают ковылять, добраться, доползти до трапа — Шкирко, Кормухин, Рубин, Савватеев… мальчишку-краснофлотца с раздробленным правым коленом, с осколочным ранением в левое бедро, полуживого от потери крови, Варлам и Савватеев поднимают на носилках — мальчишка мало весит, но разворачиваться им с носилками и поднимать по трапу нелегко, приходиться работать всей силой… вода уже хлестала, бурлила, пенилась, ревела, еще немного, чуть, и все они тут, люди, станут как мелкий сор, как мошки в дырявой наклоненной кружке, которую с усилием кто-то вталкивал в тугую неподатливую толщу, одолевая встречное сопротивление воды — чтоб затопить до края, в перехлест, чтоб утянуло вниз… крен, дифферент сильнее становились, твердь уходила из-под ног… еще немного и покатишься по коридорам как с горы… сколько у них осталось до того, как встанет вся «Менгрелия» торчком?..
Камлаев, Савватеев ступали враскоряку, ногами тормозя, ступнями упираясь, шли уже будто вброд, меся бурлящий прибывающий поток… Камлаев узнавал своих по бормотаниям, причитаниям, ойканьям и всхлипам, все были тут, а в первом классе — уже давка, уже хрипящая, орущая, мычащая давильня, сама себе заткнувшая прорывы к трапам, проход наверх, под небо, к шлюпкам.
Две тыщи войск, которые «Менгрелия» тянула в Севастополь, свихнулись со страху, метались, шарахались… толчками, креном стаскивало, сплющивало в кучу… кричать, командовать было впустую добавлять свой голос к воплям, к ору… людским потоком их донесло до трапа наконец… опять пришлось напружиться, толкая, пропихивая вверх носилки, и все вот это стало семечками вмиг — в сравнении с осатанением наверху, с людской халвой, липнущей к борту…
В чаду, стелившемся по палубе, между оранжевых полотнищ, косм мятущегося пламени дрались, кусались, грызлись, продавливались массой, ступали по телам, по головам; красноармейцы, не имея понятия о механизме, перерубали топорами лопаря, и переполненные шлюпки срывались вниз, переворачиваясь в воздухе и разбиваясь в щепки о воду.
Безногий, безрукий, с носилками, он ничего не мог, и бабы не могли, и санитары, что поддерживали раненых… он шарил глазами, напрасно что-то силясь разглядеть в клочках просвета — нет, только гимна-стерочная давка, лежащие тела, ощеренные, плачущие рожи, и сумма грохотов, разрывов, скрежета и ноющего воя примкнула глухотой к ушам…
Вдруг что-то сухо треснуло, будто сломалась ветка, еще раз и еще — отдельный, близкий звук — кто-то стрелял над головами в воздух; был там живой упрямый островок — халаты, черные бушлаты, то санитары и команда сдерживали натиск бессмысленной толпы; в цепи, вклещившись в плечи санитаров, стоял начсан Мордвинов с повисшими на ухе круглыми очками и расцарапанной окровавленной щекой… там вроде бы сажали в шлюпки раненых, спускали на воду плоты, сколоченные из обломков досок и фанеры. «Шкирко, прими! — крикнул он и, передав носилки, вклинился, врубился в орущую несметь: — А ну пусти! Пусти мне раненых вперед! Дорогу дай… вас в бога душу!..» — и бил всерьез, ломая, убивая, гвоздил по кумполам, бодал, распихивал, расшвыривал, тараном шел, стальным куском сквозь роту пехотинцев, подхваченных звериной правдой действия…
«Начсан! Антошин! Ваня! Слышите! Мы тут! Вот мы идем тут, раненые, тут! Давай вперед нас! Расступись!» И удалось прошить насквозь, пробиться к островку; носилки с парнем уже передавали по рукам над головами…
Варлам сграбастывал девчонок друг за дружкой в давке — впихнуть в живую щель, в нестойкий коридор, открытый моряками, санитарами… и все, вот Зою… фонтаны бьют над бортом, вода растет, срывает шлюпки, и остается только ухнуть, сдохнуть или попасть на плот, туда, туда неудержимо тащит, в воду… Антошин прыгает, Шкирко… теперь их очередь… он видит, он хватает напоследок вот это опрокинутое жалкое лицо… смерть не страшна, страшна лишь последняя мысль: что после тебя никого не останется, ее вот, ее не останется… а там уже наступит «все равно»… там, где сцеплялись руки, была неразрываемая прочность — какой-то жар, последний… и твердая вода разорвала их сцепку, разлучила… невидимой рукой, мышцами воды его втянуло, одного, в пучину по глаза… лишь черная была вода, которая стирает, гасит все… слепой, захлебываясь, бился, как в скорлупе птенец, под поршнем вгонявшей на дно глубины… и ничего уже — лишь укусить еще раз воздух над поверхностью.
Набравший давление столб втолкнул его в тугую ледяную тьму, мгновенно отнимающую руки, ноги… — «роди меня обратно, мама», возвратное движение, сжатие, умаление, не рост, а убывание бытия, стремительное, жуткое, уже с какой-то радостной мукой, с готовностью ужаться в кровяной комочек эмбриона… какая б ни была, смерть — это всегда теснота, это когда не встать, не распрямиться, когда потоком, гнетом, обвалом закупоривает рот и все отверстия, все окна в мир, через которые ты пялился, вбирал и втягивал сплошную жизнь в себя… мир сократился до тебя, до мозжечка, до точки, до отрицательной вообще величины и — вытолкнул его под скальный свод.
8