— …Чего? За что его? Формально из-за Ираиды. Она просто дура и блядь. Якшалась с дипломатами, служила в безопасности сексоткой. Ну да, а как? а то бы ей позволили вести себя так нагло. Ну да, сболтнула что-то там про собственного мужа, ночные разговоры, письмо еще какое-то, которое он Шехтеру писал. Но это только так, все рябь лишь на поверхности воды. Он стал вопросы задавать, Урусов. А на вопросы права не имел. Не понимал, что чуть малейшее сомнение, шаг в сторону из общего потока — и все, тебя раздавит атмосферный столб. Да, да, те самые вопросы. Он делал гимн и марш, а переделал в отпевание, ты понял? Была «ЭС-ЭС-ЭС-ЭР-ия» у него, а переделал в «Котлован». Ну да, в «Котлован». Я сам не слышал, мне передавали. Бес его знает. Он умер для меня тогда, в тридцать восьмом. Да, так. И каждый тебе скажет так же в нашем поколении. Да потому что мы всю жизнь себя не видели, а только то, что строили. А вы просрали…»
Все официальные урусовские документы, протоколы допросов, подшитые к делу, навечно были упокоены в запаянном гробу, в сибирском язвенном могильнике специального опричного архива — в военно-строевом соседстве с миллионами других допросных протоколов и приведенных в исполнение приговоров.
Он, Эдисон, не спрашивал себя, как может быть такое — ни имени, ни воздыхания, ни креста. Тогда только так и могло быть, сейчас только так и могло продолжаться: он жил в стране, не помнившей имен, не знавшей различения народа своего на лица, и это было неизменно, как наш степной простор, как климат.
Но все-таки не мертвого — живого не удавалось отыскать, ведь факт: Урусов вышел, выжил, кем-то работал, где-то жил, писал вот шариковой ручкой уже в шестидесятых, в
«Платонов». Музыка для фильма
1
Монтажная, в которую его послали, была размерами с раскольниковский гроб: сухой, со впалой узкой грудью и острыми плечами горбоносый хмырь в обвислой допотопной кофте и потертых вельветовых штанах Камлаеву не приглянулся откровенно — филателист какой-то, Плюшкин, унылый телемастер, который поженился со своей аппаратурой и вставляет транзисторные ножки в монтажные гнезда. По-иудейски грустные глаза, большие, выпуклые, смоляные, медлительно переходили с предмета на предмет — «простите, мне сказали, тут вроде сидит Падошьян…», — остановились безучастно на Камлаеве — узко заточенный фанатик, чахнущий над никому не нужным целлулоидным мусором.
Он все равно что ничего не говорил — тыр-пыр, пык-мык, так ноют на вступительном экзамене английского провинциалы, колхозник объясняет, как его стричь, надменно-отчужденной парикмахерше, — повел Камлаева в пустой, забрызганный белилами, покрытый сплошь строительной пылью кинозальчик; погас подслеповатый свет, с когтящимся мышиным шорохом, рывками побежала пленка.