Поднявши воротник, он вышел из подъезда в снежную студеную пустыню — седая, мелкая, как манка, хлесткая крупа, белесые змеи поземки на бледно освещенном сиреневом асфальте; как будто убили всех жителей, вот просто вынул, вынес ветер все живое из междомных пространств… он был огромен, этот ветер, бил не в глаза — во весь размер, в полный рост человека… Камлаев, впрочем, шел и даже не сутулился, с преступным торжеством каким-то ощущая запас своей прочности, силу не кланяться, себя — стальным куском, живой глыбой, которую не своротить… таким вот не имеющим ни слова против своей гарантированной непобедимости, домой он шел, к отцу… сейчас вдруг стало ясно, что к отцу. А дома было как-то странно пусто — как будто собрались на юг, как будто перед переездом куда-то навсегда; все вещи — шведские дубовые шкафы, ореховый буфет, комод, трюмо, тяжелые столы, ковры и утварь выглядели брошенными, или, вернее, оставляемыми, да… такие прочные, надежные, как всё, что появилось при отце, было отцом завезено, расставлено; все было от отца, вся мелочь — туркменские ковры, и бронзы, и майолика, и бесконечные ряды богемского стекла — была итоговой суммой подношений от тех, чьи черепа и млечно-голубые мозговые оболочки вскрывал отец, чтобы добраться до злокачественных и доброкачественных шишек, орехов, желудей, горошин… нес каждый то, чем был богат, что воровал в том месте, где работал.
Мартышки не было — дежурила в ночную смену, мать не ложилась, сидела с толстой священной святоотеческой книгой на коленях, и губы ее шевелились беззвучно, как будто пробуя на вкус и
8
Произошло то, чего ждали, и все равно — как снег на голову: отец, который за полгода не уступил болезни ничего, ни грана, переменился разом, вдруг, обвально, за ночь. Однажды вышел к завтраку другой — свинцово провалившийся в себя, в свое нутро; посмотришь и почуешь идущий будто от угольев жар — продукт горения, усилия бороть и бороть непрестанно в себе, не отдыхая ни минуты, нарастающую немощь; глаза запали, скулы обтянулись, неровно, клочковато выбритые щеки отсвечивают чем-то восковым, ресницы сделались каким-то белесыми, как будто подпалили…
Ближе к апрелю — солнце прорвало тяжелую низкую сонную хмарь — отец затруднился ходить, одолевать чудовищные расстояния сначала от прихожей до парка и обратно, потом — и от дивана до сортира; за окнами искрился крупнозернистый синий снег, горячий свет просовывался лезвием между тяжелыми портьерами в отцовском кабинете, и стало сладко, странно людям, блаженно-трудно, будто после лагерного срока, дышать, кусать, глотать пьянящий крепкий воздух; оттаявшая черная земля нетерпеливо, жадно, жирно выпирала сквозь первые проталины-прорехи сплошного снежно-ледяного панциря, мать тихо плакала, уже как будто без участия рассудка роняя слезы на клеенку и в тарелку с остывающим супом.
Мартышка занималась добычей сильнодействующих и недоступных простым смертным препаратов, гоняла Эдисона по аптекам за пузырьками, ампулами, блистерами, как только появлялся у знакомых какой-то редкий заграничный препарат, что проходил по ведомству 4-го Главуправления при Минздраве; наст перестал сиять, остались только грязно-ноздреватые нашлепки, и зазвенела торжествующе, запела, забурлила освобожденная вода, неутомимо, сумасшедше, взрывообразно отбивая ритм по жести водосточных труб, карнизов, подоконников; преображенная, воскресшая природа заиграла на сотнях тысяч ксилофонов, гамеланов, колокольчиков, тарелок, барабанов города; отец сперва еще вставал, стирая зубы, опорожнить пузырь — отталкивая родственные руки,