Часы отец купил на заработках. Бабушка рассказывала, что он ездил «на Домбасс». Когда Гриша пошел в школу, только тогда и узнал, что Донбасс — это Донецкий угольный бассейн. Из «Домбасса» отец привез кроме больших карманных часов еще и метинки на всю жизнь — крапинки угля, въевшиеся в кожу лица, шеи, рук.
— Я меченый, — шутил отец.
Спрашивала мама, когда уходил на войну:
— Почему же часы не берешь с собой?
— Меня, Марина, пули будут будить. Чтобы не проспал царства небесного.
— Не ко времени шутишь, Иван.
— Теперь не угадаешь, когда ко времени, — вздохнул. И тут же сказал: — Ничего, не беспокойтесь. Жив буду — не помру.
— Оно, сынок, как кому на роду написано, — качала головой бабуся. — Один все моря выбродит, побывает на коне и под конем, в геенне огненной, прости господи, а домой вернется без единой царапины…
Отец, однако, не все моря выбродил, а домой уже никогда не вернется. Но память по себе оставил он добрую. Не один, узнав о его похоронной, склонит голову, вздохнет и скажет:
— Пусть земля тебе будет пухом, Иван! Любил ты ее, землю, твердо стоял на ней, хотел, чтобы лучше стала.
То — правда. Частенько будил он Гришу на рассвете и шептал:
— Поедем, сынок, в поле, в лес поедем…
Брал его на руки полусонного и сажал в свою бригадирскую бричку, а когда выезжали в раннее поле, тормошил Гришу и показывал на восходящее солнце:
— Смотри, сын, такого больше не увидишь.
— Мы же с вами такое уже видели, — возражал Гриша.
Отец улыбался:
— Нет, сын, то было другое утро. Одинакового утра не бывает, как не бывает ни одинаковых людей, ни деревьев, ни цветов…
И влюбленными глазами оглядывал пшеницу.
— Озимые начинают звенеть.
Звенеть — значит хорошо взошли, перезимовали и весной, щедрой на теплые дожди и на солнце, рванулись в рост.
Отзвенев, волнами заходила рожь. И снова легкий вздох отца — хлебороба, для которого ничего в жизни не может быть более святого, чем пахать, сеять, молотить.
— Скоро, сын, жатва.
Сам любил жатву и хотел, чтобы и сын полюбил это удивительное время года с розовыми рассветами и короткими ночами.
…Они с мамой возят снопы к молотилке, а бригадир Иван Мовчан поднимается к барабану. Над молотилкой стоит золотистое облако. Вот подъехали они с мамой к машине, вот он уже видит выцветшую сорочку бати-барабанщика. Батя на минуту оглядывается, кивает им, усмехается. В защитных очках, весь в пыли. И снова подхватывает сноп, бросает его в пасть барабана. Барабан люто щелкает зубами, пережевывая солому… А когда, чихнув, останавливался утомившийся паровик, усаживались под скирдой. Умытый, посвежевший от холодной воды, батька хитро подмигивал Грише: «Поборемся?» И они боролись в душистой соломе, пока мама притворно строго не выговаривала:
— Хватит, хватит вам, молотильщики! Солому на мякину перемелете.
Батька тоже притворно сдавался, подняв руки, и смешно говорил маме:
— Не буду, больше не буду. Сдаюсь!
— Оба вы шалопуты, — говорила мама и смотрела на мужа и сына так нежно, с такой радостной улыбкой, на которую способна только она.
— Вот так нас, мама… Спасибо ей…
— Ешьте уж. А то, скажешь, не шалопуты? Что старый, то и малый: подняли возню, как застоявшиеся жеребцы!
Грише страшно нравилось, когда отец боролся с ним, или, как мама говорила, «впадал в детство».
— Ну-ка, борцы, ешьте…
И они втроем обедали. Какие это были вкусные обеды! Свежие помидоры и малосольные огурцы, молодая картошка. А еще уха из общего котла. За ухой мама всегда посылала Гришу.
Сколько потом нарассказывает внук своей бабусе про жатву!
Не будет уже такой жатвы. И не услышит он больше: «Поборемся?» И мама не скажет притворно гневно: «Хватит, хватит вам, молотильщики…»
Ничего этого не будет…
Будет тихонько журчать Ревна, будут гоготать гуси, солнце жаркое будет стоять в небе… А отца не будет…
Митька растерянно кашляет.
— Давай, Гриша, напишем в райгазету заметку…
— О чем напишем?
— На фронт попросимся.
— Не возьмут нас…
— Вот Пилипко какой был малыш, а помогал красноармейцам. А у тебя отца убили… Возьмут. Помнишь, мы читали с тобой о пограничниках? Сябр убитого бойца письмо написал какому-то начальству. А оно сказало: «Пусть служит сябр на заставе, где служил погибший герой».
Гриша пожал худыми плечами:
— Не знаю, Митька, у Яремченко надо спросить, у нашего председателя. Я же теперь… старший мужчина в доме…
Насупился Митька.
— Верно, ты теперь хозяин…
Дружок потоптался еще немного и неожиданно предложил:
— А давай рыбы наловим…
Какая там рыба? Разве можно в такое время думать о рыбе?
Митька не обратил внимания на Гришино молчание.
— Я топтун принесу! — крикнул он на ходу, и его черные потрескавшиеся пятки замелькали по лугу. — А ты и за моими гусями присмотри!
Гриша с тоской обвел взглядом синеющие за Ревной леса, к которым уже склонялось солнце — большое и красное. Гриша никогда не видел такого кровавого солнца.
А все-таки, когда Митька принес топтун, Гриша побрел с дружком в воду. Процеживали речонку часа два. За этим занятием развеялось на какое-то время горе. Пошли домой с рыбой.
— Мама, идите рыбу чистить! — крикнул Гриша из сеней, высыпав из скользкого мешка в щербатый чугунок карасей.