Рассказ И. А. Бунина «Кавказ», безусловно, включен в широчайший контекст произведений мировой литературы, связанных в той или иной мере разработкой вечного сюжета о любовном треугольнике и супружеской измене. И это дает возможность для самых неожиданных и парадоксальных сопоставлений. Есть смысл говорить и о национальной специфике в интерпретации архетипической сюжетной коллизии, на что справедливо указывал Ю. В. Шатин. В частности, на примере произведений Чехова и Толстого он рассматривал вариант, при котором «…преодолевая донжуанскую традицию, русская нарратология совершает своеобразную рокировку, уводя любовника с авансцены и заменяя его женщиной, которая организует дальнейшее развитие сюжета. Имя Анна, таким образом, остается единственным знаком, сигнализирующим о трансформации архетипической фабулы»[334]
. Это достигается в том числе и за счет «перегрузки мужских фигур отрицательными коннотатами, причем главными негативными признаками снабжается муж героини»[335]. Заметим, что «рокировка» осуществлялась русской литературой и в другом направлении. Я имею в виду трактовки, в которых центральная роль отводится не «Анне», а, напротив, мужу. И здесь как непосредственные предшественники «Кавказа» могут быть названы два произведения русской классики, написанные примерно в одно и то же время, – это повесть К. Леонтьева «Исповедь мужа» и рассказ Ф. Достоевского «Вечный муж».Обоих авторов интересует именно ролевая принадлежность героев, что акцентировано уже заголовками произведений. А у Достоевского еще изначально закладывается архетипический смысл конкретной психологической драмы, составившей сюжетную основу рассказа. Выход во вневременной контекст осуществляется непосредственно – в оценочных суждениях любовника Вельчанинова: «…сущность таких мужей состоит в том, чтоб быть, так сказать, “вечными мужьями” или, лучше сказать, быть в жизни только мужьями и более уж ничем. Такой человек рождается и развивается единственно для того, чтобы жениться, а женившись, немедленно обратиться в придаточное своей жены, даже и в том случае, если б у него случился и свой собственный, неоспоримый характер. Главный признак такого мужа – известное украшение. Не быть рогоносцем он не может, точно так же как не может солнце не светить; но он об этом не только никогда не знает, но даже и никогда не может узнать по самым законам природы»[336]
. Подобная личностная зависимость подчеркивается в рассказе и фамилией героя – Трусоцкий, контрастирующей с фамилией любовника и даже именем, – Павел Павлович (в переводе – малый). Вместе с тем суждение Вельчанинова, безусловно, грешит схематизмом, недооценкой и просто непониманием пронзительной сложности человеческой жизни, психологии людских отношений. И рассказ как раз во многом опровергает эту схему. Тип «вечного мужа» в трактовке Достоевского обретает новые черты, психологически усложняясь и фактически выходя из области комического содержания в сферу трагического. Следуя многовековой культурной традиции, художник прямо трактует тему супружеской неверности в соотнесении с вечной коллизией сопряженности любви и смерти. Женщина – центральная фигура любовного треугольника – умерла к моменту изображаемых событий, и герои-мужчины переживают ее смерть как своего рода «притягательное прибежище для эротического страдания». Поэтому символической приметой рассказа становится трансформация шутовского колпака рогоносца в шляпу с черным крепом, которая становится постоянным атрибутом костюма Трусоцкого как знак неизменно присутствующей и сопровождающей героев смерти: умирает Наталья Васильевна, умирает Багаутов, умирает Лиза. Более того, рассказывая историю обманутого мужа, Достоевский как будто полемизирует с точкой зрения любовника, убежденного в том, что господа, подобные Трусоцкому, могут быть всем тем, что были прежде, «только при жизни жены, а теперь это была только часть целого, выпущенная вдруг на волю». Он усложняет и возвышает героя введением мотива отцовства: Трусоцкий, нежно и трогательно любящий единственную дочь Лизу, узнает после смерти жены, что настоящим отцом ее является Вельчанинов. Цельность отцовского чувства отравлена и разрушается мучительной ревностью, но сама привязанность к ребенку не ослабевает. Финальная сцена случайной встречи Трусоцкого с любовником красноречиво свидетельствует о силе его отцовской любви, о верности ее памяти, не позволившей протянуть руку Вельчанинову для приветствия. Смерть ребенка делает невозможным его примирение с соперником. Герой-муж по-человечески оказывается более значительным и как личность очевидно выигрывает в сравнении с любовником и настоящим отцом Лизы. Любопытно, что введение мотива отцовства напрямую соотносится Достоевским с карамзинской традицией, на что непосредственно указывает имя, внешность героини, а также ряд текстовых перекличек. Сентименталистский сюжет о женщине-жертве под пером художника трансформируется в сюжет детского страдания и детской незащищенности перед жизнью.