Очевидно, что в таких воспоминаниях и суждениях Толстой слишком приближен (нарушена позиция «вненаходимости»), в них нет ощущения или осознания драгоценной инакости Другого, без чего невозможен настоящий диалог, а значит, и открытие этого Другого. Сравните с признанием самого Бунина: «В нем
Оценки и свидетельства ученых и биографов, представленные здесь также достаточно широко, как раз свободны от эмпирики и излишней эмоциональности мемуаристики и, казалось бы, могут составить достойную автору партию «голосов». Но возникает другая опасность, которая связана с так называемым объективным, а по существу, объектным подходом к постижению Толстого. Такой подход ведет к «растаскиванию» личности, ее живой сложности на части, частности и определения. Книга содержит целый ряд такого рода, на первый взгляд, верных, но обедняющих, опошляющих эту сложность определений и характеристик: «апостол любви», «великий грешник», «воплощенное угрызение социальной совести», «мировая совесть цивилизованного мира», «бунтарь, анархист, невер», «как художник Толстой, конечно, вне сомнений», «истинный позитивист нашего века», «Толстой пошел против церкви и мира – и восстановил против себя и церковь и мир» и т. д.
Бунину дискомфортно от таких «прояснений» и формулировок личности гения. Он стремится показать их приблизительность, досадную неточность, несостоятельность, поскольку понимает, что «подлинная жизнь личности совершается как бы в точке <…> несовпадения человека с самим собою, в точке выхода его за пределы всего, что он есть как вещное бытие, которое можно подсмотреть, определить и предсказать помимо его воли, “заочно”»[467]
. Это понимание тем более ценно еще и потому, что Бунин, как и его великий предшественник, тяготел в творчестве к монологическому типу высказывания.Обращаясь к исследователям Толстого, Бунин корректно, но твердо убеждает их в принципиальной несводимости Толстого к данным ими тем или иным характеристикам, в возможности каждый раз заново не только уточнить и дополнить эти характеристики, но и опровергнуть их. Так, приводя размышления адвоката Маклакова о характере религиозности Толстого, на взгляд автора, из числа самых удачных, Бунин тем не менее комментирует их следующим образом: «Так разъяснял Толстого Маклаков, <…> “Толстой – сын позитивного века и сам позитивист”. Но весьма странно называть “сыном позитивного века” того, кто то и дело говорил и писал: “Нет более распространенного суеверия, что человек с его телом есть нечто реальное. <…> Все тверже и тверже знаю, что огонь, погаснувший здесь, появится в новом виде
Подобное отношение Бунин высказывает к книге М. Алданова «Загадка Толстого». Оценивая ее достаточно высоко, он не приемлет целого ряда жестких оценок и формулировок. Бунин цитирует Алданова: «Если мыслимо создать философию смерти, ее должен был создать Толстой. Но он не воспользовался для этических обобщений богатствами своей сокровищницы. <…> Естествоиспытатель сделал свое дело. Философ прошел мимо» (9, 149). Затем вступает сам: «Читаешь и глазам не веришь» (9, 149). Далее идет эмоциональный разбор толстовского текста и опять бунинские тревожащие вопросы: «Говорят ли так “естествоиспытатели”? Если для Толстого рождение человека есть таинство, “торжественнейшее в мире”, как может быть для него не таинством смерть человека, если только человек не умер еще при жизни?» (9, 150). И как главный аргумент в споре снова и снова звучит слово самого Толстого. Думать о Толстом для Бунина – значит думать вместе с ним, писать о нем – значит говорить с ним, давая ему возможность раскрыться самому.