В период блокады Гинзбург наблюдает, как ленинградцы стремительно переключаются с одной автоконцепции на совершенно иную, в процессе того, как они свыкаются со своими новыми телами, новым социальным положением и новой обстановке. В записях 1942–1943 годов она описывает людей, которые едва избежали смерти от голода, холода или бомбежки и потеряли прежнюю идентичность вместе с потерей мужа или жены, работы и привычного внешнего облика[849]
. Она пишет: «Но теперь приходится снова самоопределяться при крайне трудных условиях, когда утрачены все заменители и фикции»[850]. Выстраивание автоконцепции – в каком-то смысле поиск новых фикций, самые банальные из которых все же обещают скрасить человеку жизнь. Вот несколько описанных Гинзбург блокадных автоконцепций: «дистрофик», «фаталист» и «троглодит». От идентичностей 30‐х годов ХХ века эти блокадные идентичности отличает всеобщность и минимализм – робкие намеки на заново возникающие личностные построения.Термин «дистрофия» был введен ленинградским медицинским сообществом, чтобы говорить о вынужденном голодании как о смертельной болезни, и подхвачен широкими слоями ленинградцев[851]
. Термин задумывался, чтобы описать состояние тела, но получил расширенное значение, которое включает и свойственные голодающим людям психологические страдания и моральные изъяны, – «моральная дистрофия». Гинзбург пишет о персонаже, именуемом ею «А. О.» (или «Ар.».), что он «вплотную познал все, что познавали дистрофики, – ожидание смерти, смертельное равнодушие, смертельный эгоизм…»[852]. Многие блокадники считали «моральную дистрофию» добровольной болезнью, которой можно избежать. Архитектор Эсфирь Левина пишет в дневнике, который вела в блокаду: «Новый термин – „моральная дистрофия“ – многие устраивают из него ширму для оправдания грязи и лени. Трудно найти грань между страданием и спекуляцией на обстановке»[853]. Гинзбург пишет о «Н. К.», избежавшей дистрофии: «Моральной дистрофии она даже не понимает. Она никогда, в самые худшие времена, не понимала этого озверения, когда люди прятали кусок даже от близких. К дистрофикам у нее жалость, невольное презрение, мягкое презрение доброго человека»[854].Словосочетанием «уцелевший дистрофик» Гинзбург называет идентичность, обычную для периода поздней блокады (и характерную для своего альтер эго)[855]
. Это выражение обозначает переходный или пороговый статус: человека, который выжил «целиком» (корень слова «уцелевший»), но цепляется за симптомы и страдания своего «дистрофического» прошлого. Один из примеров – персонаж Гинзбург «Нина В-ц», актриса, уволенная из театра в 30‐е годы за нежелательное «классовое происхождение» (она была из дворян). Теперь Нина – лишь «одна из многих немолодых и истощенных канцеляристок». Согласно теории Гинзбург, Нина относится к эмоциональному и эстетическому типу личности, ее самореализация раньше зиждилась на женской привлекательности. Когда это выгодное качество внезапно исчезло, почти не оставив времени на адаптацию к новому положению, оказывается, что Нине трудно уцепиться за какое-либо новое для нее психическое состояние. Гинзбург пишет:Словом, у нее нет психического состояния. Осталась одна дистрофия, и то в виде остатков. И вот за эти остатки она хватается как за единственное содержание жизни и возможность реализации. Это оправдательное понятие для пустоты и для преждевременного женского крушения. Это крушение смягчается тем, что оно болезнь – значит, может быть, и нечто временное? – и притом всеобщая болезнь. Это крушение сублимируется тем, что оно социальная трагедия[856]
.В условиях блокады, чтобы обрести любое, хоть какое-то психическое состояние, человек должен трудиться, стараясь быть выше того существования, которое сводится всего лишь к звериной борьбе за выживание. Автоконцепция «уцелевшего дистрофика» часто характерна для первого этапа возвращения в социум. Высказывания Нины, припоминаемые (или реконструируемые) Гинзбург, крутятся вокруг того, что она утратила, и тем самым подчеркивают ее приобщенность к всеобщей трагедии. Например, раньше она «жила» Эрмитажем, но теперь кичится равнодушием к искусству, дабы афишировать, как много потеряла. Она говорит, что не может заботиться о своей внешности, изумляясь, что некоторые женщины нынче готовы покупать чулки по астрономическим ценам – то есть выменивать на два килограмма хлеба. Нина знает, что ее судьба – судьба всеобщая, и это знание утоляет ее эгоистичную тягу к завышению воображаемой самоценности.