Жизнь, подобно огню, поддерживает себя только сообщая себя; и в отношении разума это так же верно, как в отношении тела. ‹…› Природа наша целиком общительна. Жизнь ‹…› не может быть полностью эгоистичной, даже если бы пожелала такой сделаться[233]
.Он уверяет, что непреодолимая тяга сообщать другим людям о том, «что мы существуем, чувствуем, страдаем, любим», – не эгоизм, а «антитеза эгоизма»[234]
.В своем эссе «О сатире и об анализе» Гинзбург определяет этический акт как «пожертвование низшим ради высшего», как преодоление или сублимацию «первичных вожделений» во имя высших ценностей – ценностей, признанных высшими социальной средой, к которой принадлежит человек[235]
. Этот творческий акт, хотя и вдохновленный имманентными импульсами, все равно остается этическим актом, так как художник поднимается над базовыми эгоистическими потребностями, чтобы дать другим людям нечто ценное. Гюйо тоже полагал, что общественные ценности стоят на нравственной шкале выше прочих, и даже отмечал «примечательную характерную черту» «интеллектуальных удовольствий»: «Они одновременно самыеСамопожертвование, которое воображает Гинзбург, – «не обязательно жертва „христианского типа“». Иными словами, человек не пытается сам стать мучеником ради спасения других, а скорее жертвует своим «свободным временем, покоем и нервами», чтобы заниматься творческой работой[238]
. В конце эссе Гинзбург, ссылаясь на случай Осипа Мандельштама, намекает на огромные жертвы, которые требовались от советских творческих людей. Из-за своих произведений Мандельштам лишился положения в обществе, всех средств к существованию, свободы, а в конце концов и жизни. Процитировав его строки: «Я лишился и чаши на пире отцов, И веселья, и чести своей…», Гинзбург продолжает: «Сам лишился, а до людей [свою мысль/слово] донес»[239]. В книге «О психологической прозе» (рассматривая другую тему – образ художника глазами романтиков) она пишет более обобщенно: «Творческие побуждения – пусть имманентные – распоряжаются человеком так, как не всегда им могут распорядиться суровейшие законы внешнего мира»[240].Но тот факт, что письмо основано на «имманентных» творческих импульсах, не разрешает вопроса о его смысле или ценности. Гинзбург находит три основных решения вопроса, призванные оправдать творчество, причем все эти решения сформулированы с позиции имманентного «я» и имеют особую связь с автобиографическим письмом. На взгляд Гинзбург, письмо может быть оправданно как победа над временем, как общественно значимый акт и как способ создания осмысленных структур. Позвольте мне рассмотреть все три решения поочередно.
Главное беспокойство, вызываемое кризисом индивидуализма, порождается сомнениями в том, что человек существует во времени непрерывно, в качестве цельного, отвечающего за свои действия объекта. В черновиках «Мысли, описавшей круг» 1930‐х годов[241]
Гинзбург обращается к проблеме забывания: оно делает недолговечными и радости, и печали, влечет за собой беспрерывное «умирание» человека, которое Гинзбург метафорически воображает в виде череды мертвецов, скопившихся в чьем-то прошлом[242]. Эта недолговечность, пишет она, неизбежно ведет к «идее бессмысленности жизни, которой как бы и нет». Воспоминания в той мере, в какой человек их вообще хранит, не имеют никакого неотъемлемого смысла и обречены исчезнуть без следа, совсем как удовольствие или боль. Однако Гинзбург, как до нее Марсель Пруст, борется с этой проблемой, выдвигая предположение, что у человека есть и другая способность – «творческая память», которая может делать «продукты памяти» «ценными, прочными и вечно-переживаемыми».Итак, в понимании Гинзбург искусство оправдано тем, что способно будить в имманентном человеке «творческую память», чтобы время могло переживаться и заново переживаться в своей целостности и осознанно: